Высота
круга
Все герои и события вымышлены.
Любые совпадения случайны.
Помада пахла чем-то давно потерянным.
Склонившись к зеркалу, Надя сосредоточенно красила рот.
Медленно провела острием помады по верхней губе. Слева
направо. Тщательно подрисовала середину. Оттопырила
нижнюю губу. Не спеша нарисовала ее. Скосившись, осмотрела
себя. Старательно вытерла платком левый угол рта. Проработала
заново. Оценив сделанное, перемазала справа. Наконец
закрутила помаду. Спрятала жало в блестящем жерле. Щелкнула,
надевая крышку. Неторопливо подняла с пола раздрызганный
портфель. Долго рылась, засовывая туда пластмассовый
патрон…
Уйдет она сегодня или нет ? – тоскливо думал Рощин.
Он держался за косяк кухонной двери. Крепко. Так, что
побелели ногти.
Надя замороженно отложила портфель. Поставила ногу на
кожаный чехол давно сломанного пылесоса. Стоящего вместо
пуфика под зеркалом. И принялась перетягивать чулок.
Неторопливо расправляя на маленькой ступне темный квадрат
пятки. На одной ноге. Потом точно так же на второй.
Наконец влезла в сапоги. Медленно, точно кота за хвост,
потянула молнию.
Что она – каждый зубец по отдельности зацепляет ?..-
Рощин уже еле сдерживал дрожь.
Обувшись, Надя долго накручивала шарф. Несколько раз
гляделась в зеркало и начинала сначала. Потом еще дольше
возилась с шапкой.
Он крепко зажмурился. Остатки терпения были сжаты в
кулаках.
Наконец Надя шагнула к вешалке. Не понимая себя. Действуя
по въевшейся привычке, Рощин выскользнул из дверного
проема. Потянулся за ее пальто. С внезапной быстротой
Надя сама скользнула в рукава. И стала у двери. Отстраненно
натягивая перчатки.
- Так ты… придешь? – хрипло от долгого молчания выдавил
он.
- Не успею, - Надя покачала головой, изучая дырку на
безымянном
пальце. – Сегодня педсовет.
С каких пор возникли педсоветы после второй смены? –
подумал Рощин.
- Теперь по-новому, - добавила Надя, словно читая его
мысли. – Днем
РОНО, вечером педсовет.
И отвернулась. Так и не подняв глаз.
- Счастливого пути, - съязвил он, глядя ей в спину.
– И педсовета тоже!
Надя молча вышла на площадку. Дверь обдала равнодушным
выдохом.
Проскрежетал давно не мазанный ригель замка.
Вот ведь. Даже сама за собой запереть не поленилась!
– он зачем-то нагнулся к дверному глазку. – Заладила
на ум…
Надя свернула мимо лифта. Словно почувствовав его взгляд.
И по лестнице застучали ее каблуки. И затихли. Быстро
и глухо.
Надин запах. Тревожно дразнящий запах помады. Неподвижно
стоял в прихожей. Рощин вернулся на кухню.
Кофе давно перекипел. Был безнадежно испорчен. Хоть
и булькал злорадно. Залив всю плиту.
Душа обмякла. Вместо упругой злой дрожи пришла пустота.
Ушла… Рощин сел к столу. И уронил голову на руки. Ушла.
Не могла на пять минут задержаться. Кофе вместе выпить
по-человечески…
Он поднялся. Злясь на себя. Все-таки шагнул к окну.
Снег унылого петербургского марта слежался на козырьке
подъезда. И уже осел ноздреватой коркой. Сквозь нее
проступали замшелые щербины бетона. Еще какие-то корявые
обломки. Валяющийся с позапрошлой осени ботинок без
подошвы… Внизу хлопнула дверь. Рощин непроизвольно вздрогнул.
Надя быстро шла по периметру грязного двора.
Мимо ржавых инвалидских гаражей. Мимо рассыпавшейся
мокрым мусором помойки. И огромной маслянистой лужи.
Посреди которой копошились замурзанные детсадовские
ребятишки. Мимо скамеек со сломанными спинками. Которые
выстроились вдоль почерневшего штакетника… Свернула
на тропинку среди загаженных собаками кустов. И скрылась
из виду за дальним углом.
Не оглянулась… - Рощин надавил железную рукоять, пытаясь
задраить наглухо неподдающуюся форточку. – Вот… Из-за
своего кружка ни о чем думать не желает! Слова лишнего
не нашла. В такой день…
Бывают же именно такие дни. Точки сгущения особенностей.
Если говорить математическим языком. Как у тангенса
одной иксовой в нуле…
Рощин усмехнулся. В любой ситуации он прежде всего математик.
И ничего не попишешь.
Но все-таки, все-таки… Сколько неприятностей подтянулось
именно сегодня!
Во-первых, это злобное известие. На секционном заседании
Российской Академии Наук в Москве директором института
утвержден не Винокуров, а Кузьминский. Событие, которое
может повернуть ровно на «пи» радиан. То есть, говоря
русским языком, в обратную сторону. Его собственную,
Рощинскую судьбу.
Во-вторых, форс-мажор с диссертацией. Причем, как обычно,
в самый неподходящий момент.
Ну, и наконец. Надя. Совсем взбесилась Точно в самом
деле решила его извести. В его судьбе настал решающий
момент. Такой, что вся будущность на волоске! Причем,
не только его жизнь. Все дальнейшее благополучие их
семьи в зависит от разрешения нынешних событий. А Надя…
Надя не мыслит дальше своей школы. И своего выморочного
кружка. Дался ей этот кружок. Хотя и от него ей одни
неприятности!
Да и вообще. В последнее время между ними дрожит предчувствие
большого скандала. Все наэлектризовалось. До предела.
В любой момент ударит молния. И никакой разрядки не
предвидится…
Вчера вместо того, чтобы хоть перед отъездом заключить
перемирие, опять поссорились. Да из-за чего – вспомнить
смешно! Фильм по телевизору шел. Рощин уж и название
забыл. Вернее, смотрел не с начала. Так дернул же черт
за язык! Немного разговорить ее на общую тему. Из-за
фильма и разругались. Да так, что Надя даже спать пошла
в гостиную. На диван, с отдельным одеялом. Высшая мера
отчуждения!
Теперь вот с утра ни полслова. Накрасилась и ушла. Куда,
зачем?..
А, к черту все…
Рощин отвернулся от окна. Запретив себе думать о жене.
В данный момент другая проблема. Быстрее оформить командировку.
Да так, чтоб комар носу не подточил. Чтоб никто не догадался
об истиной цели его поездки. Поскольку незачем кому
ни попадя знать про его неприятности с диссертацией.
Это главное в условиях нынешней борьбы за выживание.
И дай бог оказаться правдой… Сказанному вчера секретаршей
Ларисой. Про Соколова…
Рощин выплеснул в раковину остатки кофейной жижицы.
И пошел собираться. На заварку нового времени не осталось.
2
Густой вечерний ультрамарин ложился жирными, быстро
расползающимися и теряющими форму мазками, дрожал еле
слышными отголосками глубоких басов в темных изломах
фасадов, тек по сыроватым тротуарам и мостовым и, пенясь
незримо, поднимался вверх – от асфальта к наполовину
вросшим гранитным тумбам у старых ворот, к грубой каменной
кладке цоколей, к пыльным оштукатуренным стенам, неровно
пробитым квадратам окон и ржавым карнизам крыш, кочковатым
дымоходам и частоколу антенн – наполнял собою город
до самых его краев. Пологая дуга Поцелуева моста сумеречно
отблескивала в неосязаемом полусвете, точно шерстяная
спинка черного кота, сладко выгнувшегося на теплом бархате
синей скатерти.
Кот на скатерти? – Надя усмехнулась, передернув плечами,
и зачем-то свернула с набережной на мост.
Настил загудел, глухо отзываясь старческим кашлем на
каждый ее шаг. Внизу, за кружевной оторочкой чугунных
перил – а ведь точно, они в самом деле напоминали кружево,
затейливое полукруглое кружево, нашитое на груди черной
комбинации! – за хрустящей кружевной оторочкой тревожно
волновалась чернильная Мойка, до срока обнажившаяся
нынче из-подо льда. Надя остановилась на середине моста,
на самой вершине кошачьей спинки, и оперлась на перила,
завороженная маслянистым блеском волн.
Вот так бы сейчас вдохнуть побольше воздуха, закрыть
глаза, раскинуть руки, и… Вода обожжет, не сразу приняв
в свое лоно, а потом смягчится, обнимет, прохватит ласково
все тело сквозь тянущие вниз наслоения одежд – и станет
тепло-тепло и хорошо-хорошо, как в детстве, когда вдруг
неслышно подкрадется необременительная болезнь вроде
легкой простуды, и можно будет опять стать маленькой
и несчастной, и все начнут ласково суетиться вокруг:
папа принесет на цыпочках густой чай с малиной, бабушка
украдкой от мамы плеснет в чашку изумительно обжигающего
коньяка, а мама примется кормить разными вкусными вещами,
и уложит в постель, слегка еще прохладную и манящую
своей белой нетронутой чистотой.
И будет гореть на стене милое бра с немножко отбитым,
но все равно чудесным старинным розовым абажуром, по
которому, перемежаясь листьями и узорами, бегут друг
за другом тонкие обнаженные богини; и расходящийся круг
света неслышно потечет по стене, сначала прикинувшись
зеленым с тускло серебряными прожилками на обоях – потом
станет желтовато-белым, поспешно проскальзывая снежные
складки свежего пододеяльника с краснеющим на углу ее
личным вензелем «НиО», - потом, неожиданно мягким кошачьим
движением спрыгнув с обрыва кровати, дрожащим разноцветьем
расплещется по ковру, захватит теплый краешек тапочек,
обшитых пушистой полоской заячьего меха… И можно будет
лежать сколь угодно долго, хоть целую вечность, под
призрачным пологом этого света, который невидимой, но
очень крепкой стеной защитит ее от всех бед – и отступит
на время школа, потеряет зловещую силу контрольная по
математике, и даже коньки со скрипкой дадут отдохнуть
от себя – ей разрешится ничего не делать и позволится
просто нежиться сладким покоем болезни. Будет уютно-уютно
в мягком гнездышке постели, и дымящаяся чашка с чаем,
сдобренным – мама не ведает, но ее-то, Надю, не проведешь!
– чудесным бабушкиным коньяком, который лучше всех таблеток,
микстур и прочей медицинской гадости спасает от любых
болезней, стоит у изголовья на стуле, протяни руку –
достанешь; и мама присядет рядом, отложив свои тетрадки,
и можно будет ее попросить читать из «Онегина», как
всегда в таком случае, раскрыв старый том наугад. Ну,
например, вот это:
«…Смеркалось; на столе блистая
Шипел вечерний самовар,
Китайский чайник нагревая;
Под ним клубился легкий пар.
Разлитый Ольгиной рукою,
По чашкам темною струею
Уже душистый чай бежал…»
Стоит только зажмуриться и раскинуть руки – и ласково
теплая Мойка понесет далеко-далеко, тихо струясь меж
темного гранита, потом у Исаакиевской площади надолго
опустится стометровый мрак Синего моста, через несколько
кварталов ударит сверху веселый гомон Невского – а затем
волна скользнет под спокойный и величавый Певческий
мост, задумчиво пронесет мимо Александра Сергеевича,
обещая скору встречу там, потом мелькнет слева арка,
ведущая в Лебяжью канавку и пронесется мятущийся призрак
Лизы, тут же скроется за зеленой тенью Эрмитажного театра;
слившись воедино с еще одним мертвым – темным каналом
Грибоедова – минует весеннюю прелую голизну Александровского
сада, после которого покажется над мальтийской башней
Инженерного замка, привстав во весь рост, задушенный
император Павел – но тут же, гоня прочь его жуткий взор,
ударит блеском праздничного гладкого камня парадная
ваза Летнего сада, и вода вынесет на широкий простор
Фонтанки и, обогнув сверкающую золотом решетку, вынесет
наконец на вольный простор Большой Невы. – и закружит
там, не зная, куда нести дальше. И рыбаки совхоза «Невский»,
которые каждый день тянут сети на разливе между Кронверком
и стрелкой Васильевского острова, прямо перед окнами
Эрмитажа – эти рыбаки, втащив на борт тяжкое и податливое
тело, никогда не узнают, что успокоилась она за километры
отсюда: прыгнула с Поцелуева моста.
С Поцелуева… Надя горько усмехнулась, ощутив даже сквозь
перчатку ледяное прикосновение вечернего чугуна. А ведь
когда-то – тысячу тысяч лет назад, когда Саша был еще
не растущим математическим гением, без трех минут самым
молодым доктором наук в институте, известному всему
миру А-Эс Рощиным, а просто Сашей, ее Сашей. Сашенькой,
Сашурой – когда они каждую неделю бывали в Филармонии
и еще не казались несбыточностью походы в театр, они
часто перед началом спектаклей бродили здесь, вдоль
сплетенья каналов и оград Новой Голландии, а потом обязательно
поднимались на Поцелуев мост и именно тут, посередине
дрожащей кошачьей спинки, он целовал ее в губы, называя
это «подтверждением исторически сложившегося названия
памятника архитектуры Петербурга».
«Она утопилась на Поцелуевом мосту…»
3
День прошел. Полетел одним тяжким вздохом. И теперь
тянулся к вечеру. Полумертвый от хлопот. Из последних
сил.
Да неужели все впихнулось в сегодня? – думал Рощин,
опустошенно разглядывая объявления на столбе у остановки.
– Все в один день ?.. Добыча билета. Комбинация из «эн»
пальцев в канцелярии. Переговоры в Технологическом институте.
Насчет замены его почасовых лекций… Да все уж теперь.
Все. Осталось добраться до дома. Сбросить напряжение
под душем. Расслабиться. Прилечь на часок. Потом снова
заправиться кофе. И в путь. В путь…
Объявления трепетали под ветром. Стучали друг о друга
закостенелыми от клея краями. «Меняю… все удобства…
лоджия… по договоренности.» «Муж и жена снимут квартиру
на длительный срок (прописка не нужна), предложившему
варианты вознаграждение, порядок гарантируем.»
Интересно… А пустит кто-нибудь, если сразу сказать,
что «порядка не гарантируем»?!
«Продаю щенков шотландского терьера внеплановой вязки»
«Срочно (в связи с отъездом) продается «Газ-31029» в
идеальном состоянии.»
Над разъяснением об отъезде было косо приписано. Вероятно,
таким же праздным читателем:
«В Америку намылился»
И добавлено нецензурное слово. Рощин блаженно хмыкнул.
Сразу подумав о Соколове.
Обернувшись к дороге, он увидел автобус. Далеко, еще
на площади. По привычке заранее угадал точку. Куда придется
средняя дверь. И впрыгнул в салон. Там оказались даже
свободные места. Рощин с наслаждением не сел, а упал
на сиденье. Вытянул гудящие ноги. И прикрыл глаза. В
дверях еще шла толкотня. Люди ломились внутрь. Мешали
друг другу. Застревали между поручней. А он был уже
не здесь. И уж точно не с ними.
- Здравствуйте, Александр Сергеевич!
Рощин вздрогнул. Рядом сидела девушка со светлыми волосами.
Рассыпавшимися по черной кожаной куртке. И сияла непонятной
радостной улыбкой.
- Добрый вечер, - удивленно ответил он.
Девушку он не узнал. Хотя лицо казалось знакомым. Особенно
в
профиль…
Рощин скосил взгляд, исподтишка рассматривая соседку.
Мягкие губы. Чуть вздернутый нос. Изгиб бровей... Несомненно,
он ее
видел. Более того. Видел много раз. И даже привычно.
Но где ? и когда?..
Он отвернулся к окну. Девушка могла заговорить. А как
вступать в беседу, не имея понятия с кем? Остановки
мелькали одна за другой. Рощин напряженно соображал.
Хотя и сам не знал, зачем ему это.
В глазах еще держался мгновенно запечатленный профиль.
Все тоньше становилась быстро тающая линия. И тем отчетливее
пробивалась почти готовая догадка. Реальный человек
был где-то поблизости. С именем и судьбой. Но след растворился.
Рощин обернулся, чтоб дать памяти новый импульс. Девушки
рядом не было. Она вышла незаметно. И теперь рядом сидела
тощая баба. Злая, со страдальчески наморщенным лбом.
А и бог с нею, - подумал он, гоня-таки прочь легкую
досаду. – В памяти всплывет. Если действительно нужно.
А не надо – так и не надо… «Газ-31029»… В Америку намылился…
Вот ведь!
Рощин подавил ухмылку. Автомобиль в связи с отъездом.
Если Ларисик не напутала. И не добавила от себя … Эх,
только бы с защитой все обошлось! Только бы поездка
имела положительную производную! И тогда…
Рощин благостно потянулся. Скользнул мысленно на полгода.
Нет, даже на год вперед.
Тридцать три. Самый молодой доктор физико-математических
наук в институте. Гордость и слава Емельянова. Утешение
Старику – Винокурову. Неплохой кукиш выскочке Кузьминскому…
Только бы слетать. С ре-зуль-та-том!..
4
Вода тихонько подманивала, суля мгновенный покой и
решение всех проблем.
Почувствовав, как тело окутывается расслабляющим страхом,
предвестником абсолютно безвольного повиновения, Надя
заставила себя оторваться, оттолкнуться от перил и,
зажмурившись, поспешно сбежала с моста на берег. Река
по-прежнему тянула к себе даже из-за надежного на вид
гранита – и Надя, все еще не избавившись от жутковатого
оцепенения, свернула направо, вдоль набережной к Крюкову
каналу.
Чугунная вязь решетки недвижно бежала следом, ловко
пристроившись к ее неровному шагу; висящие на растяжках
белые фонари ртутными шариками скакали по холодным волнам,
каждую секунду без устали дробясь в иссиня-черной воде
на тысячи булавочных головок и тут же сливаясь обратно.
Под темной стеной того берега светлела неровно прилепившаяся
кромка прошлогоднего льда, на пологом гранитном спуске
одиноко торчал зимующий катер. Да нет же, никакой он
не зимующий, - вдруг вспомнила Надя. – Он стоит тут
с незапамятных времен, с благословенной поры их юности;
стоит тут брошенный, медленно ржавея своим ужасным железным
корпусом и жадно хватая пустыми глазницами окон недосягаемую
в своей кажущейся близости воду, которая дрожала под
ветром, взблескивая мелкорыбчатой чешуей.
…Умрешь – начнешь опять сначала,
И повторится все, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь…
Господи, как точно в Блоковских «Плясках смерти» сказано
именно об этом вечере, о ней самой, об этом самом месте…
Ночь – ночь придет, куда же вечер денется, хотя и не
ночь еще, но темно уже и безлюдно в этих забытых туристами
проездах, и фонари висят над улицей, и канал ледяно
рябится под капающей с проводов ртутью… А аптека? Аптека…
Она за углом; прямо на Театральной площади, у перекрестка
улиц Декабристов и Глинки, в первом этаже напротив трамвайной
остановки… боже милостивый, да неужели стихи на самом
деле про все это?!
Надя вздрогнула, подавляя внезапно нахлынувшее ощущение
не то испуга, не то пьянящего сладкого восторга, совсем
уж неуместного в данной ситуации – и пошла быстрей по
мартовским лужам, невольно подгоняя шаги к мерному двухчетвертному
ритму Блоковской строки.
Ночьле-дяна-ярябь-кана-ла-апте-кау-лица-фонарь, две
четверти, две четверти, две четверти, четверть и две
восьмых, две четверти, две четверти, две четверти, две
четверти… Ночьле-дяна-ярябь-кана…
Запоздало встав с Крюкова канала, впереди показалась
громада Мариинки; ее парадно зашторенные окна щедро
лучились золотым теплым светом - светом торжественной
праздности радостного вечера: красивых женщин и изящных
мужчин, и вечно царственного триумфа незыблемой музыки.
Что там дают сегодня?.. Надя приостановилась на трамвайных
путях, всматриваясь в парящие под стеклами, кипящие
золотым светом квадраты афиш.
«ЛЕБЕДИНОЕ ОЗЕРО»
Надя непроизвольно сжалась, вся захлестнутая волной
небывалой тоски – «Лебединое», лучший из лучших на свете
балетов, в котором она любила, помнила и знала наизусть
каждый такт партитуры, каждый оттенок в голосе каждого
инструмента… Отвернувшись с коротким вздохом и, зная,
что делает себе еще хуже, она обогнула круглый угол
театра, еще раз пересекла рельсы, вышла к консерватории
и остановилась перед Римским-Корсаковым, который печально
глядел на нее вниз с грязноватого гранитного пьедестала.
Консерватория – да неужели все это было со мной ? –
подумала она, горько кашлянув в кулачок. Неужто не приснилось,
не привиделось, даже не намечталось летним утром в сладкие
полусознательные секунды после легкого пробуждения –
неужели все это действительно и реально бы-ло?! Целых
два года, по счастью равных векам, тысячелетиям, эрам
бессмысленной жизни, подобной нынешней – два года в
земном раю, в царстве музыки, вечной и великой - единственной
вещи на свете, ради которой вообще стоит жить?
Два года – а счастье было так возможно… - еще бы столько
же и полстолька, и вот тогда сейчас она действительно
жила бы полноценной жизнью. Жизнь несла бы ее на горячей,
звенящей волне, и каждый день дарил бы счастье… Счастье
ежедневного отдавания музыке, трепетные концерты на
плывущей от света сцене, сияющие лица замерших рядов
золотого зала, рокочущий обвал аплодисментов и алмазные
капли на отогнутых лепестках роз…
Но главное – не розы, не аплодисменты и не слушатели.
Главное – сама Музыка.
Римский-Корсаков грустно покачал чугунной головой –
точно сквозь серую пелену нераскрытого и незацветшего,
увядшего в бутоне будущего рассмотрел безысходность
ее настоящей, нынешней жизни.
Заплеванную микрорайонную школу с тусклыми классами
и туалетно-хлорной вонью коридоров, никому не нужные
уроки пения, рассохшийся до мышиного писка ящик под
названием «пианино» - разбитый и обшарпанный, вкривь
и вкось исцарапанный непристойными словами по остаткам
черного лака, забывший руку настройщика и жалко торчащий
грязным деревом клавиш на месте ободранной слоновой
кости. Гремящие польки и слезливые вальсы, и бессмысленные
бравурные песенки, и еще «У дороги чибис» - боже мой,
шею бы свернуть этому проклятому чибису да ощипать до
последнего перышка… Имелась единственно светлая звездочка:
факультатив по истории музыки, куда к ней приходили
несколько прыщавых мальчиков и переразвитых девочек.
Странные дети рубежа двадцатого века: согбенные под
бременем рушащейся на них информации, безнадежно усталые
от собственного всезнайства, сгорающие от половой перезрелости
и невозможности дать иной выход молодой силе, одуревающие
в тошнотной скуке из-за того, что уже познали и изведали
все, не оставив впереди даже про запас ничего загадочного,
манящего к истинной свободе взрослой жизни – и в то
же время боящиеся серьезной музыки, не слыхавшие о таком
заведении, как Филармония, чувствующие первобытный ужас
от величественного торжества симфонических концертов.
Правда, те, кто посещал факультатив, слушали внимательно;
некоторые даже записывали в тоненькие тетрадочки расшифровку
таинственной азбуки музыкальных тональностей, сущность
энгармонизма и премудрости сонатной формы – так, словно
намеревались когда-нибудь этим воспользоваться. Надя
чувствовала: еще немного, еще чуточку усилий – и можно
будет даже решиться на совсем отчаянный шаг, прийти
в школу со скрипкой и вместо заезженного воя старых
пластинок продемонстрировать им малую частичку живой
музыки; дрожащей, теплой, упругой, рождающейся на их
глазах и тем самым делающей их соучастниками великого
таинства… В самом деле – еще немного, и на это можно
было бы отважиться.
Да уже нельзя – вообще скоро ничего будут нельзя; к
тому же и некому, ведь со следующего года кружок намереваются
закрыть: ребят ходит все меньше – никого не интересует,
что горстка оставшихся представляет собой действительно
увлеченных музыкой ! – и директор намерен отдать эти
внеклассные часы физику, поскольку его факультатив важнее,
ведь он сулит реальную перспективу, подготовку к поступлению
в институт, в отличие от интеллигентского снобизма,
заключающегося в никчемном развлечении песенками ушедших
эпох. Он так и выразился сегодня на педсовете – «интеллигентский
снобизм», и все прочее…
В самом-то деле музыка - единственное оставшееся средство
той красоты, которая еще может спасти мир и которая
просто обязана это сделать, хотя бы попытаться в противовес
ужасному, всепоглощающему рационализму настоящего –
но нет, музыки никому не надо; всем требуется только
физика.
Физика – какое мертвое слово, напоминающее скрежещущий
лязг огромных и тупых ножниц, отсекающих жизнь от еще
живого, теплого человека: физ-ззик-а… Огромный тысячеглазый
и тысяченогий стальной краб, протянувший везде, куда
только удалось, свои корявые клешни, жестоко скрипящие
немазаными шарнирами; мечтающий превратить и этих –
хоть развращенных уже телесно, но еще не пропащих душами
– мальчиков и девочек в живые компьютеры, в безмозглые
запрограммированные автоматы, у которых вместо чувств
будут только теории Эйнштейна и прочих гениальных придурков.
Фи-ззик-а…Наде показалось, что чугунный композитор вместе
с нею поморщился в отвращении к этому мерзкому слову.
А математика – математика разве лучше?.. Это даже на
злобный краб, это… тупоглазое ватное чудище, давящее
все живое в человеческой душе своим обманчиво мягким
брюхом; это раковая опухоль, невидимо но необратимо
разъедающая изнутри нормального человека – что она сделала
из Саши! Из милого, мягкого, влюбленного в музыку –
и, кажется. в детстве даже учившегося фортепьяно – Саши?
Такого же бездушного монстра, слепо глядящего сквозь
мир и видящего во всем лишь блошиные иероглифы своих
формул, расползающиеся по белым листам!
Саша ничего не понимает – вернее не хочет, не стремится
даже понять; про кружок не дослушал, когда ему пыталась
рассказать. Хотя мог запросто в школу сходить, с директором
провести разговор – тот ведь индюк надутый, ему бы в
каком-нибудь главке пенсию высиживать, а не воспитанием
детей руководить! – и под натиском Сашиного ученого
красноречия тот бы расплылся, растаял как снежное чудище;
если бы Саша только захотел, ввернул бы что-нибудь вроде
того, что для гармонического развития личности мало
одних наук, но требуется еще и некоторая доля искусства,
без которого у любого человека тормозится воображение
– а музыка есть наиболее строго теоретизированное из
всех искусств, поэтому именно она жизненно необходима
для будущего человека, хоть при социализме, хоть при
капитализме, и так далее, и тому подобное… И директор
бы поднял руки, и сделал факультатив по теории музыки
вообще обязательным для всех! Но к Саше не подступись,
у него нет проблем, скажет только: «Брось ты тратить
силы на балалаечный кружок, тебе что – денег не хватает?
Погоди, вот сделаю докторскую, ведущего научного сотрудника–
или какого там у них – выбью через пяток лет и заживем
славно, вовсе с работы уйдешь, нечего попусту время
и нервы тратить!»
По своему Саша прав: он личность исключительно творческая,
постоянно занят своими делами и поисками; и жена ему
нужна хозяйка, которая обеспечивала бы ему нормальную
жизнь, была бы всегда к его услугам, содержала его в
идеальной форме, вела домашние дела и не трепала нервы.
Больше ничего ему не надо от женщины, которая рядом
с ним; он и вовсе забыл, что она тоже человек и не может
жить лишь в качестве бесконечно малого – так, кажется,
у них в математике говорится, - дополнения к нему; она
ведь тоже в свое время подавала надежды, и еще в музыкальном
училище преподавательница специальности твердо прочила
ей место в камерном оркестре Филармонии!
Он не знает даже, что дала ей скрипка – не в те глупые
детские годы, когда пропущенный урок казался лучшим
на свете подарком, а Бетховена именовали Битвохиным
– а потом, после того как инструмент раскрылся ей целиком,
всей душой, всей силой живого звучания, неисчерпаемой
бездной тембровой палитры… Он не ведает, чем была для
нее консерватория – два года непрерывного, не отпускающего
даже во сне безграничного счастья, - и что стоило ей
покинуть этот светлый рай из-за него: ведь она бросила
консерваторию именно по причине замужества; неожиданно
повернувшаяся судьба жены сверходаренного математика
нарушила все замыслы, поскольку оба не могли подниматься
одновременно по своим дорогам на две разных высоты;
один должен был поступиться собой и спуститься, вообще
свернуть со своего пути, чтоб помочь другому – по сути
дела, принести в жертву свое личное будущее ради будущего
общего. Ее скрипичная профессия еще не укрепилась тогда
в незыблемой и бесспорной форме, а его диссертация уже
громоздилась выше солнца сияющей глыбой успеха, вот
она и пожертвовала собой, отдав музыку другим – и пошло,
покатилось все вниз, по скользкому льду.
За Надиной спиной весело прогремел трамвай, словно напоминая
безжалостно, что не все несчастны в этом темно-синем
вечернем мире – радостно громыхнул дверьми перед золотосветным
подъездом театра, выплескивая наружу праздных людей,
неспешно едущих к лебединому озеру. Она вдруг подумала,
что вроде бы не так много ей еще лет, а уже успела миновать
прежняя, кажущаяся доисторической эпоха, когда они с
Сашей ходили в этот театр, чудовищными усилиями добывая
билеты, потому что в кассе их практически никогда не
бывало даже на галерку – а теперь настало такое время,
что билеты можно купить когда хочешь хоть в царскую
ложу, да только цена их нынче такова, что ей самой и
на прежнюю галерку не купить… А эти люди, с билетами
и перспективой услышать Чайковского так счастливы сейчас,
что, наверное, даже не осознают своего счастья…
Счастье, несчастье – все идет аккордами, чередуясь разными
гармониями, и так всю жизнь: то мажорное созвучие прозвучит
ликующе, то септаккорд что-то туманное пообещает, да
не даст, а то дрожащий неустой в такой минор разрешится,
что хочется кричать от безысходности, да только кричать
бесполезно, никто не услышит, никому дела нет, поскольку
у каждого свои проблемы. А сейчас вообще какой-то ре-диез
минор, самый тоскливый из всех минорных ладов, где шесть
печальных диезов горюют на своих линейках, да еще звучит,
не прекращаясь, где-то внизу тревожное бассо остинато,
напоминая каждую секунду о неразрешимости всего, что
творится сейчас в ее, Надиной, жизни. А нынче все минорные
мелодии сошлись в одной точке, стянутые тугим узлом
контрапункта, все печальные дела решили сделаться одновременно:
с вечера с Сашей поссорились, утром он даже не захотел
поинтересоваться, что именно будут обсуждать на педсовете,
сколь важным может оказаться для нее этот день; сколько
бед он мог принести и принес, словно чувствовала – ведь
именно сегодня приняли окончательное решение о закрытии
ее кружка в угоду всепожирающей физике. Очень грустно
– и не с кем даже поделиться, потому что подруг по училищу
и консерватории она давно растеряла, ни с одной из истеричных
толстых школьных баб так и не сошлась, маму с ее глазами
просто нельзя расстраивать, а Саша…
Да, Саше нужна именно хозяйка, кухарка, поломойка и
швея; и еще нужна… нужно существо противоположного пола,
способное быстро изобразить удовлетворительную для обоих
игру в постели – когда он не слишком устал от своих
научных подвигов - а она скоро и этого уже не сможет.
Потому что давно уже не может расслабиться по-настоящему
и практически ничего не чувствует, лишь отбывает, терпит
положенные минуты его мужского внимания. Минуют ее последние
свежие годы, тает хрупкость тела, уходит все, что когда-то
давно дарило сладостный трепет душе перед затуманенным
от неровного дыхания зеркалом – а что было в ней, в
этой самой ее жизни, куда все делось? Куда? да туда
же – все отдано, все подарено, все принесено в бесполезную
жертву ему, ему и только ему – ему и его мерзкой науке.
Он взял меня, взял и вытянул из меня все возможное,
- с внезапной оглушительной горечью думала Надя, пытаясь
в высокой темноте рассмотреть лицо Римского-Корсакова.
– Все до ниточки, использовал, исчерпал меня до дна,
выжал последние капельки, отдав в жертву всепожирающему
идолу математики. Он потерпит еще несколько лет, а потом
отпихнет меня прочь, прогонит на сторону с глаз долой
и возьмет себе другую – настоящую женщину, без комплексов
и недостатков. Пока я его еще устраиваю, но он не заботится
о том, чтоб удержать меня возле себя, так как уверен
твердо: я никуда от него не денусь, никто меня не подберет,
кому я такая нужна? Что я из себя представляю в двадцать
семь лет, и что действительно женского осталось во мне?
Ничего, ничего, ниче…
- Девушка!
Чужой голос прозвучал резко и отрывисто, точно заговорил
сам
Римский-Корсаков, не выдержав ее немых жалоб – Надя
вздрогнула, разом потерялась в темном развале своих
мыслей и, испуганно съежившись, отбежала от черного
памятника.
- Девушка, подождите!
Голос прозвучал из-за спины, и Надя неуверенно обернулась.
Широко прыгая через трамвайные пути, к ней спешил незнакомый
мужчина – кажется. военный, судя по прямым плечам, светлой
фуражке и чернокрылым взмахам пол длинной шинели.
5
Вечер гнал последние часы. Кофе слегка дымился. Рощин
рассматривал аккуратный том своей диссертации.
Один цвет чего стоил! Красный, как полотнище бывшего
флага. В давние времена был негласный закон. Красный
цвет переплета могли иметь лишь диссертации по общественным
наукам. Которые в библиотечном рубрикаторе обозначены
двумя туалетными нулями. Остальным предписывались скромные
цвета. Серые, зеленые, коричневые. Времена, конечно,
миновали. Однако красный коленкор до сих пор дефицитен.
Спасибо неизменной секретарше Ларисе. Присоветовала
знакомого кустаря-переплетчика. Тот взял, конечно, серьезно.
Но и материал нашел отличный. И сделал по высшему разряду.
Ни один из томов, просохнув, не покоробился.
Этот, правда, придется Корнилову отдать. Ладно, в запасе
для себя один остался. Как чувствовал. Все рассчитал.
По минимуму сделал. Но один лишний экземпляр отксерил.
Рощин придвинул диссертацию поближе. Почувствовал глупый,
детский трепет. Но был не в силах что-либо поделать
с собой. И раскрыл девственно хрустнувшую обложку.
- «Непрерывные свойства представления р-адических полугрупп»,
- с
физическим наслаждением прочитал он вслух.
Тончайшая область математики. Пик сверхчистой науки.
Высшая алгебра и теория чисел. Вообще абстрактнейшая
область. Та, откуда в древности зародилась математика.
Во времена когда все превышающее количество пальцев
на руках казалось абстракцией. И где до сих пор рождаются
новые идеи. Эта же тема – вообще чистейшая из чистых.
Квинтэссенция разума, не отягощенного лишним. Эта область
всегда опережает общественные нужды. Ею можно спокойно
прозаниматься всю жизнь. И сойти в гроб, так и не увидев
приложения своей теории. Но лет через сто люди станут
умнее в массе. Тогда кто-нибудь вдруг поймет. Куда и
зачем ее приткнуть. Пока же она просто самоценна. Как
любое человеческое знание. Если, конечно, отвлечься
от вульгарного утилитаризма.
Рощин усмехнулся, услышав свои мысли. Словно лекцию
читал первокурсникам. Пытаясь объяснить школьникам смысл
высокой науки. А разве его можно объяснить? Разве может
понять высоту чистой науки посторонний? Тот, кто ею
не занимается?
Вот и Надя, например. Тоже не понимает. Хоть должна
быть самым близким человеком.
Рощин поморщился. Внутри шевельнулась обломившаяся заноза.
Утром удалилась надутая. Так хоть сейчас бы позвонила,
что ли. Хоть бы по телефону пару слов. Если у нее и
в самом деле педсовет. Ведь не было никакой причины
ссориться. Не было!
Он взглянул на кофемолку. Прикинул, не сварить ли еще
одну порцию кофе. Но вспомнил, что в последнее время
его стала донимать туповатая боль в левой стороне груди.
И передумал. Решил отложить очередную чашку до аэропорта.
А с Надей-то действительно проблема, - тоскливо подумал
он, глядя во двор на мутно теплеющие окна детского сада.
– Проблема… Ничего не хочет. Ни видеть, ни понимать.
Вчера поругались. Вбила себе что-то в голову. Будто
я не понимаю важного в нашей жизни. И в жизни вообще.
Надулась утром, как мышь на крупу. Ладно. Пусть. Но
ведь такой момент сейчас настал! Неужели нельзя взять
себя в руки? Понять хоть немного. Простить, если считает
виноватым. Позвонить, хоть пару слов на дорогу сказать.
Не понимает… Паганини неудавшееся! Чтоб все сложилось
нормально, он должен ехать в нормальном состоянии. И
хорошем настроении. Иначе… Иначе результат может оказаться
плачевным.
Он вышел в прихожую. Уставился на молчащий телефон.
Может, трубка плохо лежит? – мелькнула глупая надежда.
Рощин поднял холодную трубку. Она отозвалась спокойным,
длинным гудком.
Музыкантша…- опять чувствуя знакомую тупую тяжесть в
области сердца, подумал он. – Изощренная художница.
Экзальтированная натура. Как, впрочем, и все они! А
ведь предупреждали меня об этом! Еще тогда говорили…
Рощин потер грудь. Ладно, хватит. Нечего тут стоять…
Он быстро собрал дипломат. Диссертацию. Пачку оттисков
разных лет. Несколько чистых листов бумаги. На всякий
случай. Пожалуй, больше ничего не надо.
Еще быстрее он оделся. Завернул на кухне газовый кран.
Погасил свет. И решительно вышел из квартиры.
6
- Девушка, погодите!
Надя молчала, не в силах вот так сразу вырваться из
оцепенения
последних, самых мучительных часов одиночества.
- Девушка, я видел, как вы мимо театра шли. А у меня,
в общем… Не
хотите балет посмотреть?
Меня девушкой назвали…- с неожиданным и сладким замиранием
подумала она, разглядев наконец пышноусого военного
в фуражке, слабо отблескивающей под фонарем кривыми
золотистыми веточками на черном козырьке. – «Девушка»…
Надо же…
- Так балет посмотреть не хотите ? - настойчиво повторил
он. – Это…
Лебединое озеро ?
- У меня денег нет на билет, - неожиданно просто призналась
Надя.
И замолчала, чувствуя двусмысленность такого признания
незнакомому человеку.
И все-таки…- она молча усмехнулась. - Будто старая,
добрая и все знающая фея слушала мои мысли. Ведь я только
что сокрушалась о недосягаемости чужого праздника… И
вдруг появился светлый принц, даже через дорогу не поленился
перебежать с билетом на тарелочке – да что толку? Билет
можно и в кассе взять, если б деньги были…
- Да не…- пышные усы сломались, приподнявшись домиком,
потом
разошлись по сторонам, означая, вероятно, невидимую
в сумраке улыбку. – У меня не билет. Пропуск. Ну, в
общем…
Пропуск… - в Надиной душе что-то вздрогнуло. В самом
деле – как будто
послал его кто-то; ведь вряд ли такой мужчина будет
требовать за него деньги… Но нет, как можно – в театр
и в таком виде, в сапогах, на люди-то стыдно показаться…
И все-таки – «Лебединое»… года два его не видела…
- На двух людей пропуск… В общем…
Военный быстро и как-то очень красиво взмахнул правой
рукой, летящим,
прямо-таки балетным жестом коснулся козырька фуражки:
- Девушка, разрешите пригласить вас на балет!
Вот именно, только этого мне сейчас в нынешнем состоянии
и не хватало:
в театр? на «Лебединое озеро»? вдвоем с незнакомым мужчиной
– с широкоплечим военным, который разглядел меня с той
стороны, от светлых окон фойе?.. Ужас – нет, конечно…
Но «Лебединое» – два года ведь… Нет, три уже, наверное!
- слова отказа замерли как-то сами собой, не успев сорваться
с уже раскрытых губ; Надя почувствовала, как сметая
все разумное, внутри вскипает волна, нет не волна, а
просто какое-то цунами внезапного счастья, ожидания
любимой музыки и чего-то еще… и одновременно мстительная,
веселая злость. – Пойду! Назло ему, назло: пусть сидит
в обнимку со своими группами, пусть думает, что я никому
другому не нужна, а я вот возьму да и пойду в театр
с первым попавшимся мужчиной – и именно с военным, что
оскорбило бы его в первую голову…
- Разрешаю, - отчаянно кивнула она и, взяв его под руку,
первой шагнула с тротуара на мостовую.
Они поспешно перескочили рельсы, сверкнувшие под ногами
холодным
сабельным предостережением, и оказались перед театральным
подъездом, где сгущенный и наэлектризованный ожиданием
воздух дрожал и покалывал иголочками, будоража и успокаивая
одновременно – и, кажется, что-то обещая.
Услужливо забежав сбоку, военный распахнул перед Надей
тяжелую
лакированную дверь – и золотой теплый свет, наполненный
предчувствием великого таинства музыки совершенно осязаемой
упругостью обдал ее разгорячившееся за несколько секунд
лицо. Внутри бурлило многолюдье вестибюля, дрожал приподнятый,
разноголосый гул, из угла в угол метались сырые обрывки
разговоров, шуршали пальто, звонко цокали по зализанному
кафелю поспешные каблучки. По старой привычке Надя сразу
повернула направо – за железную решетку, к крутой коленчатой
лестнице, что вела к бельэтажу и дальше к самым дешевым
местам, в потную верхотуру ярусов.
- Куда вы?! – военный несмело тронул ее локоть. – У
нас партер.
Забыв обо всем сразу, Надя проскользнула вперед мимо
величавой и строгой билетерши; и душа ее полетела еще
выше – каждой клеточкой, каждым перышком своим она ощущала
вдруг происшедшее чудо: она в театре, она на «Лебедином»,
она в партере, она…
Военный не слишком умело помог ей освободиться от пальто,
потом отнял портфель прежде, чем Надя сообразила, нужен
он ей или нет, и, схватив все в охапку, отправился в
конец длинно вьющейся очереди к гардеробу.
Кругом во всех направлениях уже медленно проплывали
дамы в вечерних туалетах – открытых и закрытых, сверкающие
новыми модными тканями, золотом и настоящими бриллиантами,
обдающие походя щекочущими ароматами духов. Надя осторожно
опустила глаза, скользнув по подолу своего безымянного
шерстяного платья, увидела забрызганные грязью сапоги,
потрескавшиеся и со сношенными каблуками.
Зачем я тут?! – мелькнул на мгновение отрезвляюще холодный
проблеск разума и тут же угас, задавленный торопливым
и неимоверно сладким предчувствием всеобъемлющего счастья.
– Ерунда - привести себя в порядок ничего не стоит…
- Подождите, я сейчас! – выдохнула она, походя коснувшись
пальцами
черного рукава ее спутника, который все еще стоял в
неторопливой очереди, и шмыгнула в туалет.
Там на удачу никого не оказалось, и Надя спешно взялась
за дело: засучила рукава, пустила в раковине воду погорячее
и принялась лихорадочно отмывать сапоги. Засохшая за
день грязь превратилась подобие цемента, и оттирать
ее пальцами пришлось бы до скончания века – тогда Надя
достала из-за рукава платья носовой платок и решительно
оторвала половину. Придав сапогам приличный вид, она
тщательно вымыла руки – к счастью, в мыльнице лежал
кусок не очень пахучего мыла – потом проскочила в тесную
кабину, заперлась там и торопливо взялась за свою верхнюю
половину. С продуманной тщательностью оглаживались и
ощипывалась, обдергивалась и разгоняла складки, поддергивала
резинки, расправляла швы, передвигала ослабшие пряжки
и подтягивала повыше бретельки, и перецепляла крючки
застежек на самые тугие петли…
Узнал бы он ! – с незнакомой прежде, злой радостью думала
Надя, задергивая на спине молнию платья. – Узнал бы…
Платье как будто изменило форму и легло по фигуре, да
и сама фигура как-то преобразовалась; откуда-то появилась
даже грудь, про существование которой Надя уже стала
забывать.
Жаль только, портфель отдала, - вздохнула она, выйдя
к зеркалу и в упор разглядывая свое лицо. – Там все-таки
старая косметичка лежала… Сейчас бы тени под глазами
прикрыть, щеки подчеркнуть да и губы обновить не помешало…
Вытащив оставшуюся половинку носового платка, Надя стерла
окончательно полуоблезшие остатки утреней помады в углах
губ, пригладила давно не щипанные брови, поправила волосы
и наконец выбежала наружу.
Очередь в гардероб сделалась еще длиннее, но военный
ее спутник куда-то исчез.
Убежал с моими вещами? – Надя засмеялась, представив
себе, как он станет перебирать лохматые нотные тетрадки,
плотно слежавшиеся в ее портфеле: затасканные и измятые,
испещренные карандашными пометками и до дыр переправленные
в тональностях, как того постоянно требовало старое
школьное пианино с вечно западающими клавишами.
Она увидела зеркало – огромное, от пола до потолка –
остановилась перед ним и, затаив дыхание, оглядела всю
себя: внезапно похорошевшую и, ставшую, возможно, даже
привлекательной для незнакомого мужского глаза. Платье,
конечно, осталось будничным и простым, неопределенно
сероватого оттенка, однако, как ни странно, струясь
тугой шерстью по ее телу, оно словно влило ее саму в
теплую новую форму – грудь казалась округлой и никогда
не опадавшей, проявилась достаточно тонкая талия, да
и бедра хоть и раздались слегка, но были еще стройными.
Отмытые носовым платком сапоги сверкали, точно свежеотлакированные;
облизнув губы кончиком языка, Надя выставила вперед
ногу – платье послушно оступило и над коричневым голенищем
кругло и остро блеснуло выглянувшее исподтишка колено,
тоже вполне сносное, благо утром она надела не самые
плохие колготки.
А я, оказывается, еще ничего…- с внезапным, обволакивающим
душу и тело облегчением подумала она. – И пока еще,
как ни странно, можно жить.
Забыв когда делала это в последний раз, Надя так и сяк
вертелась перед зеркалом; она представляла, как ее под
разными углами оглаживает чужой холодный взор, и поняла,
что в профиль она смотрится еще лучше, чем анфас: грудь,
подтянутая чуть ли не к носу, достаточно вызывающе торчала
вперед, живот оказался небольшим, но все-таки заметным
и привлекательным, а ноги, упруго прорисовываясь сквозь
эластичную ткань, манили своей крепкой гладкостью…
И очень даже ничего…- она счастливо улыбнулась. – Вот
еще прическу сделать, и вообще все будет как надо…
Сзади кто-то теснил ее, тоже пытаясь увидеть себя в
зеркале – но Надя этого не замечала; она словно парила
в облаках, она не ожидала от своего тела, что оно еще
способно подарить ей радость созерцания; это был ее
день, ее минута, ее полет.
«Диссертация, публикация, аттестация»… - все-то ему
надо больше всех! А мне этого ничего не нужно, ни-че-го,
- с внезапно вспыхнувшей страстью она встряхнула головой,
уже видя в зеркале несуществующую прическу, которая
оказалась совершенно неотразимой. – Не хочу быть женой
доктора наук, профессора, гениального, и так далее,
и тому подобное – хочу быть просто женщиной, иметь простую
спокойную жизнь; хочу ходить в театр, сколько угодно
вертеться перед зеркалом, принимать гостей и бывать
в гостях у таких же нормальных людей, без сожаления
о пропавшем для науки вечере, и ловить на себе мимолетные
мужские взгляды, и ничего, ни-че-го не надо мне больше
от жизни!..
Прорезавшись откуда-то глубоко изнутри, сквозь золотистый
шум сладостно прозвучал первый звонок.
И все, - она подмигнула своему отражению, просто-таки
распираемая невыносимо счастливым ощущением сегодняшнего,
свалившегося на нее по волшебству вечера. – И все –
разведусь с ним, и пускай спит в обнимку со своими учеными
бумажками, раз они ему дороже живой жены; а я… я найду
себе настоящую жизнь, я…
Из-за спины возникла, осторожно улыбаясь, усатая физиономия
военного.
Надя вспыхнула, точно уличенная в чем-то неприличном,
не предназначенном для посторонних глаз – словно лишь
зеркалу, вечно переменчивому, но все терпящему в своей
молчаливой мудрости, могла передать она свои внезапные
мечты – и порывисто обернулась.
Военный тянул лет на сорок – возраст истинной мужской
взрослости, высоты полного разрешения жизненной мелодии,
когда мужчина, если только он настоящий мужчина, достигает
наивысшего подъема сил, раскрывая все заложенные в себе
темы и звуча наконец полнокровным многоголосием. И был
он, судя по всему, моряком: на черном кителе, масляно
сверкающем тяжелым золотом больших пузатых пуговиц,
блестел сине-белый остренький кораблик, под которым
на смешных коротких цепочках покачивалась железочка
с цифрой «3», - и в чинах, наверное, не очень малых.
Вдоль погон с изысканной неровностью бежали две лимонные
полоски, вытканные перемежающимися крошечными стежочками,
а над ними чешуйчато бугрились две больших желтых звезды
с тонкими лучами и круглыми пуговками в серединках.
Надя молча улыбнулась, пытаясь рассмотреть свое отражение
в его выпуклых карих глазах – военный уставился на нее,
тихонько шевеля усами, словно не сразу узнав в новом
виде, потом кашлянул и выдавил не очень уверенно:
- Может, в буфет направимся?
Нерешительность его, так забавно диссонирующая со строгой
черной
формой, тяжелозвездными погонами и тремя коротенькими
красно-зелеными ленточками каких-то наград на левом
борту кителя, рассмешила Надю своей детски незапятнанной
чистотой, которую странно было видеть в таком большом
мужчине – и ей стало совсем легко.
- Да нет, - она улыбнулась, двумя руками неторопливо
поправила не
нуждающиеся в том волосы на затылке, упиваясь давно
забытой сладостью в груди, тесно сдавленной натянутым
до предела платьем. – Это можно будет сделать в антракте.
Звонок уже был, нам пора в зал.
Они сидели в седьмом ряду, слева от центрального прохода
– точно
напротив утопленных в светлом провале оркестровой ямы
первых скрипок. Медленно покраснев стынущими углями,
ушли во мрак золотые брызги поднебесной люстры и дрожащие
искорки маленьких ярусных бра – и зал затих, словно
оглушенный упавшей со всех сторон вибрирующей темнотой,
среди которой игрушечно и ярко сиял косо подсвеченный
занавес, знаменитый Мариинский занавес, раскинувший
на синем фоне блестящую анфиладу уходящих в бесконечность
сцен. В том самом манящем, головокружительно сказочном,
спрятанном от посторонних глаз раю, где вот-вот должна
была родиться музыка, тихо и гулко шуршали сдавленный
голоса, звенели короткие смешки, глухо стукали каблуки,
скрипели раздвигаемые стулья, шелестели сухие страницы
партитур…
Прожужжал фагот, давая тон для настройки – о, как Надя
любила этот
миг, непосредственно предшествующий рождению музыки,
эту быструю, молниеносную подстройку оркестра перед
началом игры, делаемую как будто специально для того,
чтоб притихшие слушатели осознали факт создания музыки
именно для них – ему отозвалась длинно дрожащая струна
первой скрипки, и звук мгновенно перекинулся на весь
оркестр, жарко вспыхнул, полыхнул, как сухая газета
на ветру, волной какофонии прокатился по всем группам
и так же неожиданно утих, найдя свое точное место в
каждом инструменте.
Первая скрипка…- Надя опять горько нахмурилась. – И
я, я могла там быть – там, в ниспадающем черном платье,
у подсвеченного золотом пюпитра, перед раскрытой нотной
книжкой, и от каждого движения моей руки тоже зависел
бы каждый такт всей общей музыки. Он, он, он – он и
только он во всем виноват, из-за него все рухнуло в
бездну…
Над неразличимо зеленым бархатом барьера, тускло поблескивающего
отполированной локтями металлической табличкой с затейливо
вывязанным именем «Эдуард Францевич Направник» возникла
темная фигура, остро сверкнула в нижнем свете крахмальной
полоской манжеты.
Маэстро…- Надя напряглась в невыносимо, сладком и ужасном
ожидании первого звука – как замирала она в больном
детстве, переживая неразличимый и тянущийся целую вечность
миг между щипучим касанием спиртовой ватки и холодным
ударом шприца – в ожидании, когда мечтается, чтоб скорее
свершилось ожидаемое, и в то же время изо всех сил хочется
его отсрочить, потому что пока ждешь – все еще ждешь,
а когда дождешься…
Маэстро вскинул невидимую палочку.
Из глубины оркестровой ямы в напряженную пустоту зала
выпорхнул тихий голос первого гобоя: начальные такты
мелодии любви – слабой, нерешительной и неразрешенной,
но безумно счастливой любви мятущейся Одетты, обманутой
девушки-лебедя. Звуки пульсирующей тонкой змейкой унеслись
вверх, готовые уже раствориться в глухой массе темноты
– но быстро гаснущую тему подхватил кларнет, через миг
вступили скрипки. Мелодия взмахнула окрепшими крыльями,
оторвалась от бархатного барьера и метнулась вверх,
закружилась над замершим партером, звонко ударяясь о
золотые ряды ярусов, тонко играя невидимым хрусталем
люстры, точно пыталась найти выход к чистому вечернему
небу.
Надя почувствовала, как всегда в эти мгновения, что
внутри у нее все сжимается, заходясь томительной дрожью,
словно тонкая мелодия всколыхнула в ней все, когда-то
запрятанное поглубже, чтоб не мешало до поры – а теперь
шевельнувшееся и отозвавшееся неожиданной болью. Мелодия
тянула за собой, мелодия словно рвала ее изнутри, не
позволяя сидеть на месте; мелодия невидимой рукой влекла
ее куда-то в перед – сквозь занавес и нарисованные за
ним декорации к настоящему, тревожному но счастливому,
пламенеющему раннему рассвету – и Надя крепко впилась
пальцами в жесткое дерево подлокотников, чтоб удержаться
на месте.
Где-то рядом вспыхнул звонкий металлический шорох –
Надя досадливо обернулась и встретилась с темными глазами
спутника.
- Шоколадку…- зашептал было он и осекся, увидев, вероятно,
что-то
совершенно неожиданное в ее лице, принудившее его замолчать.
А мелодия нарастала; она больше уже не казалась бессильной,
плененной
птицей – она неслась, как горный поток, сверкала могучей
и опасной струей, заполняя собою весь зал до самого
купола; она изменилась, эта слабенькая песня Одетты
– в ней вдруг начал позванивать нежданный металл, точно
слетала в оркестр та самая фольга от шоколадки - она
зазвучала пробивающимися изнутри, еще не распознанным,
но уже очень угрожающим предупреждением: совершенно
обновленная, ставшая вдруг очень грозной, неожиданная
в своей неотвратимости тема проросла сквозь серебряное
кружево Одетты, проросла и разорвала, рассыпала, смела
его прочь. Мелодия по-прежнему звала за собой, но звала
уже не просто лететь в небо, а куда-то спешить, что-то
догонять, кому-то объяснять неведомые и простые истины,
остановить нечто, нависшее обвальной скалой – нечто
неотвратимое, страшное и безысходное. Наде казалось,
что само кресло качается под ней, переваливаясь, опускаясь
и вновь поднимаясь под невидимыми толчками и грозит
вот-вот по-настоящему опрокинуться навстречу летящей,
все сметающей лавине – и чтоб уцелеть, нужно было скорее
вскочить и бежать; бежать неважно куда – бежать и что-то
делать, неважно что, но только не сидеть, не сидеть
без движения.
Мелодия росла, вытесняя собою воздух, грозное предупреждение
рванулось в страшном тутти оркестра – оно гремело звериным
рыком тромбонов, лязгало тарелками, глухо отдавалось
в ударах тугих литавр, рыдало, едва не срываясь со струн
всех скрипок, альтов и виолончелей – и не в силах больше
сдерживаться, Надя разжала покорные пальцы и почувствовала
совершено реально, как тугая волна горячих звуков приподнимает
против воли ее обмякшее тело…
И в тот же миг резко стихли, упали разом все голоса
оркестра; отсекая
тревожную тему, еще секунду назад грозившую уничтожить
все на своем пути, стремительно взвилась синяя анфилада
занавеса – и, возвращая ее в реальность, со сцены, сочно
брызнувшей золотым, синим, зеленым, розовым светом,
ударил веселый и радостный вальсовый разлив первого
акта.
7
Двадцать часов, - машинально прочитал Рощин на спокойно
зеленеющем табло. – А самолет в двадцать три. До регистрации
часа полтора. И как это я так быстро приехал?
Он прошагал из конца в конец холла. Поднялся на второй
этаж.
Взял наконец двойной кофе. И встал за столик у края
балюстрады.
Дипломат с докторской поставил на пол. Прижав ногой
для сохранности. Буфетчица, как ни странно, не поскупилась.
В облупленном стаканчике пузырилась настоящая густая
пенка. Рощин аккуратно вычерпал ее ложкой. Это была
квинтэссенция кофейного вкуса. Потом не спеша принялся
за кофе. Стаканчик был, конечно, мал. Опустошив его,
Рощин снова взглянул на табло.
Невозмутимые зеленые цифры показывали всего двадцать
двенадцать.
Он вздохнул, глядя на людей в холле. Они отчаянно сновали
взад-
вперед. Перетаскивали обмотанные веревками чемоданы.
Толкали друг друга в хвостах очередей.
Все спешат. Все торопятся. Все опаздывают, - раздраженно
подумал
он. – Только мне некуда. И зачем так рано сюда явился?
Сидел бы дома! Почитал бы «Математикал ревью»… От Нади,
выходит, бежал. Точнее – от бессмысленного ожидания
ее звонка.
Рощин раздраженно покачал головой. Ну, хватит о ней
наконец!
Сердце опять заболело. Тяжело отдалось в левую руку
до локтя.
Словно действуя назло кому-то, он сходил в буфет. И
взял еще кофе. Опять двойной.
А Надя не дергается, - упрямо травила застрявшая мысль.
– И нет ей
никаких дела. До чего же она глупа по сути! Ничего не
видит. Ничего. Кроме своих исчерканных нот! Которые
ей самой кажутся страшно важными и нужными. Удивительно…
При такой жене еще удалось сделать докторскую!
Докторскую…
Мгновенно переключаясь, Рощин потрогал дипломат.
Разве кто понимает, что стоит сейчас докторская…- Рощин
вздохнул. –
с одной стороны, конечно. Критерии занижены до предела.
Читать умеешь – кандидат, писать умеешь – доктор. Но
без докторской… Сколько младшим научным сотрудником
сидел? Сколько?! Во-семь лет! Про зарплату вспомнить
страшно. Но – сидел. В место зубами вгрызшись. Поскольку
другого академического института в Петербурге нет. А
куда еще чистому математику податься? За границу, ясное
дело. Это оптимально. Но только в случае, если докторская
уже есть. И еще - самое главное. Если тебя здесь кто-то
из сильных поддержит. В прошлом году удалось научного
сотрудника выколотить. Так и то… Когда все уже знали,
что докторская без пяти минут. Да еще через Емельянова
Старик поддержал. Он ведь тогда в большом фаворе был.
Даже в московском. На директора шел. А не поддержал
бы…Не обработал ученый совет… В аттестационной комиссии
не сказал бы пару слов… До сих пор и бегал бы в коротких
штанишках. Мальчиком за все. Там компьютер перенести.
Здесь стол накрыть для приема зарубежного гостя. А при
Кузьминском перспектив вовсе никаких. Одна надежда,
что с докторской успеет. И тогда в самом деле можно
будет и за границу податься.
А ей… Лишь бы музыка играла, - зло подумал он, опять
возвращаясь к Наде. – Дура…
Он жадно отпил кофе.
А, может… Может, все понимает? Да сама в тупик зашла?
– вдруг
подумал он. – И не хватает шага навстречу? Одного шага.
Может, она уже дома сидит? Жалеет, что все так вышло?
И стоит самому позвонить? Позвонить… Или не унижаться
?
Рощин застыл с кофейным стаканом на весу. У него не
хватало сил
решить исход сомнений.
- Гражданин…- вкрадчиво и недобро произнес кто-то около
него.
Рощин вскинул глаза. И увидел милиционера. С дубиной
и рацией. И
очень решительным выражением розовощекого лица.
Он хотел спросить, в чем дело, но не успел.
В ту же секунду кто-то стоящий сбоку выдернул стакан
из его пальцев. А кто-то второй схватил за руку слева.
Он не успел испугаться. Ни возмутиться, ни хотя бы дернуться.
Как понял, что обе руки его завернуты за спину.
Сзади что-то щелкнуло. И Рощин почувствовал на своих
запястьях металл. Незнакомый и холодный.
8
Желтый свет антракта разлился с какой-то ленивой неожиданностью,
вырывая Надю из нежного плена музыки и медленно возвращая
к реально осязаемой, полной огней, резких звуков и острых
запахов жизни.
Переминаясь с ноги на ногу в почти недвижимой людской
струе, нехотя раздваивающейся к выходам перед волноломом
дальних лож бенуара, они выплыли в разноголосое фойе.
У Нади слегка кружилась голова и внутри она вся дрожала,
взвинченная до предела внезапно нахлынувшим, нежданным
и пронзительным счастьем: вокруг нее вдруг опять была
любимейшая музыка любимейшего композитора, любимые до
сладкой судороги голоса знакомых с детства оркестровых
инструментов, любимая сцена любимого и самого лучшего
на свете театра…
И этому не предвиделось конца, все еще лежало впереди:
три действия чарующей власти музыки, невесомого танца,
целых три действия и еще два антракта – не считая этого!
– будет вокруг счастливая толчея фойе, золотой дымок
сияющих люстр, праздно веселая публика, и… и военный
моряк, осторожно шаркающий рядом по паркету. При мысли
о нем в Надиной душе шевельнулось нечто внезапное, но
счастливое до отчаяния, щедро расплавленного в пекле
всепоглощающей радости: она молода, еще почти красива,
у нее упругая высокая грудь и ровные ноги, она еще может
пленять незнакомых мужчин, она еще все может – все,
все, все!
- В буфет сходим ?- робко предложил военный, аппетитно
дохнув
горячей горечью сжеванной в одиночестве шоколадки.
Надя кивнула с короткой полуулыбкой, по ее мнению таящей
загадочный
полунамек на что-то еще, лихо встряхнула рассыпающимися
волосами – они миновали выход в вестибюль, поднялись
на лестничную площадку и неспешно взошли по сладкому,
скользкому мрамору пологих, как берег, ступеней.
На переходе, ведущем к буфету, возвышался никелированный
двухъярусный стол, где дородная официантка, хрустя при
каждом движении свеженакрахмаленной блузкой, предлагала
всем проходящим пирожные и нечто для питья, уже разлитое
в искристые фужеры.
- Это что, лимонад, да? – спросил военный, замедлив
шаги и огибая
недлинную очередь.
- Обижаете, товарищ командир! – густо накрашенное лицо
расплылось в
улыбке.
Надя бросила ревнивый, молниеносный взгляд: из бюста
официантки
можно было сделать пять ее собственных, но все, что
лежало ниже, выглядело совершенно безобразно.
- Шам-панское !
- Выпьем ? - все так же нерешительно-осторожно спросил
военный,
оборотив к Наде робкий домик своих усов.
Выпьем…- она задумалась лишь на секунду, трезво вспомнив,
что кошелек со всеми деньгами остался в портфеле на
вешалке, и тут же сорвалась с якоря, понеслась дальше,
влекомая струей все того же сладкого, неожиданного восторга
от чудесного совпадения случайностей, подаривших ей
этот вечер:
- Выпьем!!!
- А пирожное не хотите? На закуску, так сказать.
- Хочу! – Надя опять бесшабашно тряхнула несуществующей
прической.
– Все хочу. Буше возьмите мне, пожалуйста!
- Это ?..- военный неуверенно ткнул длинным пальцем
в барочный узор
покрытого кофейным кремом «суворовского».
- Нет – ровное, с шоколадным верхом.
Осторожно –боясь расплескать живую дрожащую влагу –
приняла Надя из
рук спутника холодный до запотелости фужер, подержала
его перед собой, жадно вбирая кружащий голову пьяный
дух волшебного и давно забытого ею вина, потом посмотрела
на свет сквозь ежесекундно срывающиеся со стенок серебряные
шарики воздуха и наконец поднесла к губам.
- За наше случай-ное знакомство! – нараспев произнесла
она и прежде,
чем военный успел с нею чокнуться, в три глотка выпила
обжигающее с непривычки вино, оказавшееся таким терпко
сухим, что перехватило горло.
Теплая волна хмеля стремительно растеклась по телу,
еще сильнее вспенив кипящий внутри счастливый восторг.
Так и не дойдя до буфета, они свернули на другую лестницу
и вышли в главное фойе. Надя сама предложила спутнику,
смелости которого хватило лишь на приглашение в театр,
взять себя под руку – и они влились в общий, неторопливый,
сверкающий золотом и камнями, серебряными нитями отделки,
и лакированными туфлями, и шикарно оголенными женскими
руками, и блестками дорогих помад, и еще чем-то, невыразимо
праздничным, человеческий круг.
Бегущие пузырьки шампанского тихо бились в ушах, заставляя
бурно радоваться всякой мелочи, и Надина душа плыла,
отдавшись теперь уже без остатков сомнения затопившей
ее сладкой и пенистой волне все прибывающего счастья.
И пусть позавидует этот зануда! не желающий знать ничего
кроме своей дурацкой науки! – пьяно думала Надя, изящно
вышагивая рядом с грузновато ступающим военным, ощущая
сладостное напряжение во всем своем упругом, жаждущем
жизни теле. – И пусть ! А меня заметил мужчина в самом
расцвете лет и успеха! с двумя звездами! и двумя полосами
на погонах! – заметил и в театр пригласил!…Правда, еще
не познакомились даже, но неважно – еще целых два антракта
впереди… А сейчас… Меня пирожными кормят! Меня шампанским
поят! И не каким-нибудь, а брютом – самым остро обжигающим
и кружащим голову своей изысканно тонкой змейкой! Меня…
Словно в подтверждение ее молчаливой и сбивчивой речи,
вдалеке ожил вкрадчивый звонок.
Голубое сияние второго акта лилось с пустынной сцены
каким-то призрачным, мертвым холодом потусторонней жизни
– и Надя вдруг почувствовала, как шарики шампанских
пузырьков лопаются и тают без следа, а вместе с ними
покидает душу только что кипевшее там веселье.
Откуда-то снизу, от пальцев ног, сдавленных теснотой
сырых сапог, поднялась внезапная дрожь – ударила друг
о друга одеревеневшие коленки, зябкой волной пробежала
вверх по телу. Музыка Одетты, в слепой и отчаянной надежде
блуждавшей среди заколдованных девушек-лебедей, билась
отчаянно и тревожно, опять найдя в Надиной душе какую-то
страшно напряженную струну и заставляя ее больно резонировать
в тон с восходящей секвенцией безнадежно зовущей темы.
Саша… где он сейчас? – удивляясь своей, нежданно грянувшей
тревоге, подумала Надя и огляделась по сторонам, словно
надеясь где-то поблизости увидеть мужа. Рядом спокойно
сопел военный, внимательно рассматривая в бинокль затянутых
белыми колготками танцовщиц – усы его приподнялись,
обнажив слегка оттопыренную губу. Уловив Надин взгляд,
он мгновенно опустил окуляры, словно захваченный за
чем-то неприличным; он изо всех сил пытался понравиться
своей незнакомой спутнице, но Надю это больше уже не
волновало.
Боже мой…- прозрение ударило в виски, едва на выбив
из-под нее опору кресла. – Боже… Он же купил… купил
меня на приглашение, шампанское и буше – провались оно
все вместе – отвратительное современное буше с фальшивой
глазурью вместо настоящего шоколада! Я делала вид для
себя, что собираюсь заплатить, хотя платить было нечем,
деньги остались в портфеле, и их там всего чуть-чуть
– но я приняла подношения, согласилась с ценой, установленной
им, хотя сама даже не знаю его имени…
Ее прохватил озноб – словно ни с того ни с сего ее окатило
холодным душем, вызвав судорогу в каждой клеточке.
Господи… да что же это я делаю…
Надя еще раз взглянула на соседа – тот смотрел на сцену,
все еще чувствуя ее внимание и не смея поднять бинокль
к голоногим балеринам.
Музыка, меняясь незаметно, набирала зловещую мощь; из
мелодии гибнущей любви она опять грозила перейти в свое
страшное обращение, прорасти сквозь себя рассыпчатой
черной темой всемогущего зла, от которого нет и не может
быть спасения…
Бежать отсюда, пока еще не поздно!..
- Дайте… пожалуйста… мой номерок! – не стесняясь своего
деревянно
клацающего шепота, пробормотала Надя. – Номерок мой
дайте!
Не сообразив, чего еще ждать от своей непонятной соседки
и, вероятно,
чисто механически выполняя просьбу, он загремел в кармане
кителя и покорно протянул номерок. Надя судорожно выхватила
его из пальцев, мгновенно ощутив омерзительное тепло,
впитанное металлом от чужого мужского тела – и под всплески
возмущенного шепота, спотыкаясь о выставленные ноги,
боком вытиснулась в проход, не оглядываясь взбежала
наверх, выскользнула из зала и, прислонившись к равнодушной,
холодной стене, перевела дыхание.
В пустом фойе звенела черная тишина, лишь слегка разбавленная
глухо доносящейся музыкой; гардеробщица читала книжку,
укрывшись под маленькой золотой лампой в затхлой темноте,
дышащей спертой сыростью чужих сапог. Надя брезгливо,
двумя пальцами, подала ей номерок – ничего не спросив,
та ревматически зашаркала в мрачных ущельях между вешалок
и через минуту положила перед Надей нечто тяжелое, блеснувшее
под слабым светом желтыми звездами и снежно белым диском
фуражки.
- Да не то, не то…- сдерживая неизвестно откуда подступившую
тошноту, махнула руками Надя. – Там еще есть… Пальто
бордовое. Желтая вязаная шапка. И еще портфель.
Гардеробщица недовольно брюзжала, опять сердито роясь
впотьмах,
потом со всей тяжестью невыразимой злости обрушила вещи
на барьер – дергаясь в узлах вдруг перепутавшихся рукавов,
Надя поспешно натянула пальто, схватила портфель и шапку.
- Вы куда?! – тяжело и непонимающе выдохнул внезапно
возникший из
мрака военный. – Вы что?! В общем…
- Я… я не могу…- выдавила Надя. – Спасибо, я ухожу.
Я… Да, вот еще!
Спохватившись наконец, она рванула портфель, лихорадочно
перерыла
его темные недра и на счастье быстро выудила кошелек.
- Вот вам… За шампанское и буше…
Она расщелкнула вечно заедающий замок и охнула, увидев,
что там нет
ни одной купюры, а лишь тяжело пересыпается разномастная
металлическая мелочь.
- Вот ! – он цапнула горячую руку военного, грубым рывком
повернула
к себе ладонь и ссыпала туда все разом. – Вот… Возьмите.
Все, что есть.
Медные полтинники и гривенники веселыми лягушатами звонко
запрыгали по кафелю, пролившись из его дрогнувшей пясти
– он тупо смотрел то на звенящие под ногами монеты,
то на свою руку.
Не глядя на него, Надя метнулась к выходу, всем телом
навалилась на замерзшую в ожидании нескорого конца дверь
и охнула, приняв дрожащей грудью нежданно острую струю
ночного воздуха, рванувшегося навстречу с темной улицы.
Посреди мостовой торчала мирная громада трамвая – услышав
несущийся оттуда глухой голос водителя, хрипло оповещавший
о следующей остановке, Надя лихорадочно рванулась к
нему, холодея сердцем, увернулась от летящих наперерез
воспаленных фар, слыша за спиной длинный и нервный визг
тормозов; из последних сил вспрыгнула на скользкую подножку,
рывком подтянулась на поручне и, не имея больше запаса
сил, упала в продавленное сиденье, оказавшееся пустым
у самой двери. Створки вздохнули, захлопываясь хряско
и серьезно, отрубая наконец беспечно залитый огнем подъезд
театра и возникшую у дверей темную фигуру военного,
и еще что-то страшное и порочное, только что грозившее
задушить ее обвалом внезапных темных чувств – но все-таки
в самый последний миг оставшееся позади.
Без денег осталась, - равнодушно отметила Надя, провожая
взглядом черную громаду Никольского собора, что поворачивалась
на месте, медленно отползая за спасительно темным окном.
– Вот возьмут, проверят билеты, и оштрафуют, а денег
все равно нет – ссадят, отправят в милицию, составят
акт, на работу бумагу пошлют… Хотя нет – что это я:
проездной же лежит во внутреннем кармане портфеля…
Надя вспомнила о проездном и вдруг ощутила необъяснимую
досаду, точно ей захотелось пройти до конца весь путь
самоуничижения: нарочно попасть в лапы контролерам,
ощущать всем телом, как, сосредоточившись в неумолимом
молчании, они ведут ее в заплеванное отделение, как
полуграмотный милиционер с язвительной ухмылкой под
усами карябает акт – и как охают, обмирая, не смея верить
и не умея скрыть сладчайшее злорадство, все ее коллеги:
толстые бабы русички, и желчная безгрудая географиня,
и лысый математик, и непризнанный Нобелевский лауреат
физик, и тупой, как старый дырокол, директор-историк,
и все-все-все, - читая листок, аккуратно белеющий на
доске в учительской…
Пустой трамвай плелся по улицам, озабоченно пыхтел у
остановок, мучительно трясся мелкой дрожью перед злорадными
огнями светофоров, словно подтачиваемый изнутри каким-то
железным недугом – и у Нади тоже все тряслось и дрожало
в горячей глубине там, где, наверное, должна находиться
душа.
Что-то неожиданное, горячечно сухое и нервное натянулось
внутри нее, тоненько поднывая, как зарубцевавшаяся,
но не прошедшая рана, и Надя чувствовала, что сейчас
надо бы заплакать: все равно от чего, от обиды, злости
или пусть хоть от умиления, но только бы заплакать,
размазать слезы по щекам, до красноты натереть глаза,
жалко сморкаться в промокший до неосязаемости платок
– проплакаться вдосталь, опустошиться до икоты и облегчить
тем самым душу хоть на час, обрести покой. Надя напрягалась
изо всех сил, пытаясь вспомнить самые грустные дни свое
жизни, самые горькие обиды, самые трогательные места
любимых книг: смерть бабушки, уход из консерватории,
сегодняшний педсовет, лучшую страницу из «Трех товарищей»
- ту, где Отто Кестер как безумный гнал свою машину,
спасая возлюбленную друга, - и даже самые тонкие, пронизанные
болью последние такты «Лебединого озера»… но все было
напрасно; рыдания клокотали внутри, не в силах вырваться
наружу.
Глаза щипало от пустой горячей сухоты, но какая-то неумолимая
рука жестоко защемила ее изнутри, не позволяя разжаться
потаенной женской пружинке, не давая разразиться грозе
и слезами избавить от страданий.
А старый трамвай пустым кораблем раскачивался на безжизненной,
холодной струе мерцающих рельсов, неспешно катил ее
бог знает куда – словно полностью отдавшись на волю
пульсирующих огней беспечного и безразличного ко всему,
веселого вечернего города.
9
Очередь на регистрацию извивалась ленивой синусоидой.
Рощин чувствовал, как внутри все дрожит отвратительной
мелкой дрожью. Ноги казались ватными. Руки вибрировали.
Словно продолжая ощущать отвратительный холод железных
браслетов..
Он напрягался, что было сил. Но никак не мог прийти
в себя от испуга. Ударившего там, на балконе террасы.
Где его в мгновение ока скрутили. Словно давно обложенного
матерого преступника. И продолжавшегося потом в аэропортовском
отделении милиции.
Тоже мне сыщики! – раздраженно вспоминал он. Его мучил
стыд. Невысказанный стыд за свой отвратительный страх.
Страх невиновного человека. Ни с того ни с сего взятого
в наручники.
Надо же так обознаться! Еще карточками трясли. Анфас
и в профиль, с тюремными номерами… Неужели я похож?
Могу быть похожим?! на какого-то их клиента! Идиоты
! Почти что доктора! сотрудника академии наук!.. – он
даже приоткрыл дипломат, чтоб в который уже раз удостовериться,
что все бумаги целы. – Спутали с особо опасным рецидивистом!!!
Рощин пытался быть ироничным. Но ничего не получалось.
Дрожь продолжала бить изнутри. Он понял, что она должна
затихнуть сама по себе. И никакая сила воли ее не угомонит.
Перед Рощиным топтался парень. В клетчатых штанах и
сине-белой капроновой куртке. На уши его была надвинута
розовая кепка. Рощин ощутил невнятное раздражение.
Этого-то, небось, за рецидивиста не примут, - зло подумал
он. – Даже на наркотики не проверят. Хотя у него наверняка
все вены исколоты. А приличного человека чуть было не
забрали!
Рощин опять с неприязнью вспомнил тот миг. Когда его
руки оказались завернутыми за спину.
Он поставил дипломат на пол. Потер запястья. Точно на
них еще остался унизительный след наручников.
Унижение…- горько подумал он. – А что, в сущности, не
унижение? Если ты живешь в России. Не имеешь кучу денег.
И не приходишься близким родственником кому-то из небожителей…
То вся жизнь одно сплошное унижение. В детстве перед
учителями. Потом перед преподавателями общественных
наук. Теперь перед оппонентами. Перед Кузьминским на
общем семинаре института… Не говоря уж о мелкой шушере.
О всяких продавцах в магазинах. Или дежурных ЖЭКа… Будь
оно проклято. Наверное, все-таки надо будет отсюда уезжать.
За границу. В любую нормальную страну. Где человек может
занять определенную ступень в обществе. И чувствовать
себя в безопасности от всяких случайностей.
«Особо опасный рецидивист»… Дрожь вроде бы улеглась.
Ему стало почти смешно.
И хорошо, что его парализовал страх. Дернулся бы при
задержании… И все. Получил бы дубинкой по почкам. Потом
физиономией к столу. Для пущей надежности. Вот уж хорош
бы он явился к Корнилову…
А ведь как все могло сорваться, – с внезапным, запоздалым
ужасом подумал он, чувствуя, как опять наливается тяжестью
левая рука. – Не удовлетворились бы обыском. Документами
и содержимым дипломата. Сняли бы отпечатки пальцев.
И задержали бы часа на три. До выяснения. Пока не придут
оригиналы из их центрального фонда. Или как там у них
еще. Потом бы, конечно, отпустили. Возможно, даже извинились
бы. А самолет уже улетел. Следующий через два дня. И
пошло бы накручиваться спиралью. Одно к одному. Тут
задержка, там задержка. Тут неувязка, там отмена. В
результате перенос заседания совета, и… Вот уж Кузьминский
попрыгал бы на костях! А из-за чего? Из-за пары лимитчиков
в милицейской форме. Желающих во что бы то ни стало
выслужиться. Но не умеющих отличить преступника от порядочного
человека.
-…Эй, дарагой, можна тэба папрасыт!
Рощин опять вздрогнул. Невысокий грузин глядел в упор
карим глазом. Словно с карикатуры. В распахнутой шубе
и сбитой на затылок дорогой шапке
- Что вам нужно? – холодно осведомился Рощин.
- Выручай, дарагой, вэкь нэ забуду! – грузин нервно
повернул на
пальце стекляшку в золотой оправе. – У мэна багажь балшой,
у тэба багажь савсэм нэт. Запышы чъяст маэго на сэба,
ара?
- Где багаж? – зачем-то уточнил Рощин.
- Вот, сматры!
Грузин потянул его за рукав. Вдоль очереди выстроились
деревянные
ящики. Сквозь широкие щели теплело живое золото мандаринов.
И еще всякая рыночная шваль меня на «ты» будет звать?
– запоздало
возмутился он.
- Так и вези, - жестко ответил он. Тут же ощутив удовлетворение,
что,
натерпевшись сам, сделал зло кому-то постороннему. Хотя
без проблем мог помочь. – Плати и вези. Не обеднеешь.
- Ну дарагой! – не сдавался тот. – Ну прашу тэба! Ну
дагаварымся!
Рощин резко отвернулся, не желая больше говорить.
За стойкой сидела дежурная в синем кителе. С печатью
сурового страдания на молодом лице. Она молча оторвала
от билета край с фамилией. И выдала измятый посадочный
талон.
Рощин отошел прочь. Перешагивая через чемоданы и узлы.
И какие-то
мотоциклетные покрышки. Около очереди прохаживался бородатый
мужик в джинсах. Рядом на поводке топталась большая
черная овчарка.
Совсем народ одурел, - подумал Рощин, которого раздражала
сейчас
любая мелочь. – С собаками своими уже в аэропорт ездит.
Еще и в самолет полезет?
Он опять пересек холл. Постоял у выхода. Осторожно косясь
на
манящий своей незанятостью телефон-автомат. Вспомнил,
что у него нет телефонной карты. И решительно свернул
к лестнице на второй этаж. Опять отстоял очередь у буфета.
Сердце ныло, не переставая. Но он все равно взял двойной
кофе.
А если… опять милиция? Вернувшийся липкий страх поднялся
неожиданно. Рощин занял стол в глубине рекреации. И
встал спиной к глухой стене. Так, чтобы никто не смог
незаметно подойти сзади.
Кофе опять был горяч и крепок. Обжигая нёбо, Рощин выпил
его в два
глотка. И вдруг неожиданно ощутил усталость. Не от последних
часов. И не от всего сегодняшнего дня. А от всей жизни.
В течение которой он вынужден был постоянно кого-то
догонять. И пытаться перегнать. Усталость звенела во
всем теле. Словно он и не пил столько кофе.
Он постоял над пустым стаканчиком. Совершенно не зная,
куда и зачем
себя приткнуть.
Наконец ожила невидимая унылая дикторша. И позвала на
посадку в зал
отправления № 2.
Следующая очередь ждала на летном поле. Кругом повисла
дрожащая от гула темнота. Во многих местах ее пробивали
разноцветные огни самолетов. Желтели фары. Переливчато
отражались в еще не замерзших лужах.
Народ сбился в кучу у подножия трапа. На нижней ступеньке
стояла все
та же страдающая девушка. Развернула не слишком широкие
свои бедра. И перекрыла путь волнующейся людской массе.
Подошел еще кто-то. Видимо, задержавшийся в подземном
переходе.
Отчаянно навалился сзади. Рощина вдавило в гущу раздраженной
толпы. Передних толкали коробками и чемоданами. И они
понемногу полезли на трап.
- Товарищ стюардесса, - вырвался из тьмы обтекаемый
мужской голос. –
Скажите пожалуйста…
- Я ! вам!! не стюардесса!!! – раздельно проревела страдалица.
И,
запрокинувшись, крикнула в проем распахнутой двери.
– Нина!!! Долго еще будешь шарогребиться?!
Сверху прорезался тонкий девичий силуэт:
- Сейчас! Еще секунду!..
Рощин усмехнулся чему-то. Непонятному даже для себя.
Где-то неподалеку загрохотал двигатель. Прижал всех
к земле, как
камнепад. Дежурная прокричала еще что-то резкое. И сменила
гнев на милость. Людская струя хлынула вверх. Рощин
всплыл на трап. Сунул свои бумажки. Почувствовал, как
она вырвала у него посадочный талон. И наконец поднялся
по скользким от наледи ступенькам.
В самолетном предбаннике стояла девушка лет девятнадцати.
Профессиональная улыбка казалась приклеенной к ее лицу.
Синяя форма была готова лопнуть на талии. И состояла,
кажется, из одного лишь кителя. Рощин походя улыбнулся.
И двинулся в семнадцатый ряд. Один из последних в салоне.
На кресле «Б» уже сидел пассажир. Щуплый дедок в шапке
со спущенными ушами. Рощин перебросил дипломат на сиденье.
Запихнул на полку шапку.
Может, и пальто снять? – подумал он, расстегиваясь.
– Да нет. Лучше сбоку положить. В полете станет холодно…
Дед замер от ужаса перед скорым отрывом от земли. Сжался
в напряженный комок. Не шевелясь, прижимал к животу
черную клеенчатую сумку. Рощин не стал его о чем-то
просить. Осторожно протиснулся в щель. Между железной
рамой кресла и дедовыми острыми коленками. И криво опустился
на свое место.
Обивка была холодной. Мягкое прикосновение ее вызвало
не облегчение. А какую-то странную судорогу. Тут же
опять отозвалось сердце. Рощин примостил дипломат боком
у закругленной самолетной стенки. Стащил-таки пальто.
И наконец попытался расслабиться. Отвернулся от всех.
Привалился лбом к иллюминатору.
Сегодняшняя гонка пересекла финиш. Больше конкретно
от него ничего уже не зависело.
Внизу неровно светили аэродромные огни. У трапа все
еще волновалась темная масса людей.
10
Вот непруха, так непруха, - с обидой думала Нина, стоя
на своем посту в полукруглой тесноте входного тамбура
и держа под прицелом служебной улыбки вяло бредущих
пассажиров. – Не прёт по-черному. Как это бабуля про
того мужика говорила? «Деньги продал»? Нет - землю,
кажется, продал, а вот деньги пропил. Такая невезуха
– хоть фэйсом об тэйбл.
Заняв весь тамбур, с трапа ввалилась необъятная тетка
в несвежей песцовой шубе и такой же шапке.
Песец-то весь вытерт подмышками, и на затылке войлоком
свалялся, - удовлетворенно отметила Нина, вжавшись в
переборку, чтоб разминуться с огромной пассажиркой.
– Скоро и спереди вылезет - как на больной собаке!
Но мысль о чужой неприятности не смогла-таки развеять
собственную тоску.
Непруха – одно слово. С самого начала было ясно, как
день. Опять Николай Степанычу подсунули гнусный рейс
в этот занюханный городишко. Мало того, что там вообще
ничего нет, так еще и ночной. Все лавки перезаперты,
открыт от силы сувенирный киоск в порту. А там как всегда:
одни толстомордые куклы для чайника, да еще всякие деревяшки,
ложки-плошки, которыми разве что костер разводить. Непруха.
А другим везет, сукам. Танька к примеру: на той неделе
им опять подфартил Владик со стоянкой восемь часов.
В город на тачке сгоняли, по лавкам отоварились – одно
японское шмотье, чисто японское, даже по-английски ни
слова – да еще консервы тамошние, крабы всякие и трепанги
и еще чего-то… Или вон Маринка: вообще за рубеж, туда-сюда,
Таллинн-Рига…
Нина подавленно вздохнула, представив провонявший потом
крошечный и затхлый аэровокзал, да еще кирпичные пирожки
и вечные «сникерсы» в вонючем буфете – цель , куда лежал
их полет.
И еще колготки. Сердце сжалось от свежей, зло кровоточащей
раны. Колготки плюс ко всему, мать-перемать!
Из дома она выбралась нормально, даже через раскопанный
перекресток прошла, как кошка по раскаленной крыше –
сапоги не заляпала, глиной не забрызгалась. Но в автобусе…
Нина с остервенением стиснула кулачки.
Скобарка проклятая! жирная стерва! чтоб тебе муж с гомиком
изменил! выпялила свою сумку с молниями – к себе гладенькой
стороной, а наружу железками, всем людям по чулкам.
Ну ладно, хоть сама каблуком по ножище ей успела садануть
– уже в последний момент, когда на следующей остановке
спешно вылезать пришлось.
Да что нога: у нее жиру подушка, любой синяк заживет
без следа. А вот колготкам кранты – на самой коленке
дыра. Накрылись медным тазом. А жаль – клёвые колготки
были, настоящая фирма. «Серената», черные, с узором
и с имитацией трусиков – высший класс. С прошлой получки
еще купила, сколько денег псу под хвост… Всего и надевала
два раза – берегла, неизвестно для чего. Обновила на
дискотеке во Дворце молодежи, потом еще раз в них к
Димону на день рождения ходила – и вот угораздило же
дуру напялить их именно сегодня! Да куда – в такой рейс,
где одни импотенты командировочные, да бабы с клетчатыми
сумками… Ну, надела бы розовые. Или белые. Или черные
гладкие, старые. Или «Сан Пеллегрино», что под чулки
сделаны. Или хоть те самые простые старые «Элите», в
которые переоделась. Они между ног потерты, но внешне
очень даже. А туда вряд ли кто в этом рейсе даже заглянет…
Нина опять посторонилась, пропуская курчавого кавказца
в натуральной каракулевой дохе. Тот пёр прямо в салон
два деревянных решетчатых ящика, из которых тек пронзительный
запах чего-то цитрусового.
А уж бабуля шумела!..
«Зачем домой перед полетом вернулась, теперь пути не
будет, стрясется что-нибудь нехорошее, надо было из
автомата с угла позвонить, я бы тебе вынесла чулки,
взяла бы с собой, в аэропорту и переоделась бы…» Смешная
она, бабуля: слова «колготки» не признает, все по-старому
чулками их зовет. И не внушишь ведь ей, что невозможно
ехать через весь город на метро в рваных колготках,
словно дешевка какая-нибудь, которая в подъезде на батарее
за стольник трахается… Форменная шинель в порту на вешалке
– дура она в такой халабуде таскаться ? А из-под куртки
коленки торчат, так и будет каждый мужик пялиться и
в уме располагать, кто и как ей мог на этом месте продрать…
Бабуля охала-охала – пришлось даже рявкнуть на нее чуть-чуть.
И жалко ее, у самой руки дрожат – пока эти «Элите» первые
попавшиеся в свалке нашла, все вверх дном перевернула.
А вышла, как всегда, впритык, пришлось на проспекте
еще и тачку ловить. Не жизнь – одни убытки. И все в
один день.
Неожиданно для себя Нина улыбнулась по-настоящему: протиснувшись,
сквозь ленивое варенье пассажиров, в самолет поднялся
красивый штурман Юра. Усмехнулся, и, ясное дело, поздоровался
по-своему – вместо того чтоб руку подать или хотя бы
в бок толкнуть, взял и совершенно спокойно пожал ногу
чуть выше колена. Известный бабник; ни одной юбки мимо
не пропустит. Нина, конечно, на работе себя блюдет –
рыкнула, оттолкнула прочь наглую теплую руку. Но успела
ощутить, как по всему телу запрыгали сладкие чертики
озноба, принесенные мгновенным мужским прикосновением.
А в порту ждало продолжение…
Нина опять нахмурилась, встряхнула головой. – В порту
не легче – здрасьте-я-ваша-тетя ! Верка отловила уже
у самой проходной. В ноги упала: муж дальнобойщик, на
одну ночь проездом из Будапешта в Хельсинки или наоборот,
один черт… Схватила, оттащила в сторону, принялась в
ухо трещать: дескать, ты меня еще не поймешь, а вот
станешь женщиной и узнаешь, что такое мужик на одну
ночь проездом, и все такое… Дура, конечно – «станешь,
узнаешь»…- если сама в тридцать лет впервые с мужиком
переспала, то и обо всех так думает.
Прерывистый поток пассажиров никак не хотел заканчиваться.
Ладно, хоть детей грудных почти нет, - отметила Нина,
по въевшейся профессиональной привычке бездумно запоминая
проходящих. – А то едва взлетим – такой ор разведут,
что хоть без парашюта прыгай. Тому люлечку подвесь,
тому сосочку помой, тому горшочек с какашками выплесни…
А Верка… Уговаривала, уговаривала – «что тебе стоит
одной слетать, такой глухой рейс, без промежуточных
посадок, три часа, потом еще час и обратно три часа,
вот и все; в дороге все как один храпеть будут, сама
тоже покемаришь всласть…» А Николай Степанычу побоялась-таки
сама признаться, все на нее спихнула. Сгоряча даже коробку
финских конфет с ликером – не на каких-нибудь московских
заводах сделанных, а из натуральной Финляндии привезенных!
– пообещала. И выбрала Верка момент точняком: Нина и
так вся была ошарашена историей с колготками, расстроена,
выбита из колеи да еще и опоздать боялась. В общем,
отпустила она Верку – жалко стало ее, козу безгрудую.
С Николай Степанычем самой пришлось объясняться. Наврала
аккуратно, как Верка велела: что она внезапно заболела,
женские дела, то да се – но он не поверил, ясное дело.
Умный мужик, просто ясновидящий: мельчайшее вранье влет
раскусывает, хотя самой невероятной правде верит. Возмутился,
конечно, но ей ничего не сказал: Нина-то сама в чем
виновата? С Веркой сам будет разбираться. Придет она
к следующему рейсу, натраханная до посинения, пык-мык
– он ей и устроит небо в алмазах!
Пассажиры все еще ползли мимо, теснясь и толкаясь в
узком проходе салона.
Господи, ну почему они все такие дохлые… - вздохнула
Нина, глядя на хмурые лица, превращенные в каких-то
синюшных мертвецов резким и ненатуральным светом плафонов.
– И злые, злые все, как с похмелья. Можно подумать,
умрут от того, что на пятнадцать минут позже свои зады
по креслам распихают! Не соображают, что время вылета
не от них зависит и даже не от нас, и раньше все равно
не выпустят. А эти – словно за три часа не насидятся,
не хотят лишних пять минут у трапа воздухом подышать.
А я что – виновата, что плюс ко всему еще и борт оказался
не подготовленным?! Итак как папа Карло молотилась,
пока на все восемнадцать рядов свежие подголовники натянула.
В одиночку. Так вот одной и придется со всем хозяйством
горбатиться, пока Верка со своим шофером на чистых простынях
барахтается… Хотя что он сможет-то - после рейса, прямо
из кабины…- против воли Нина неприлично хохотнула.
Та плоская лахудра из отдела перевозок до опущения матки
у трапа разорялась, что пассажиры задержаны. Теперь
сами ползут с кислыми рожами, точно уксуса напились.
Ты им – добрый вечер, а они тебе… Из всего салона один
только нормальный человек нашелся, который улыбнулся
приветливо: высокий такой, в черном кожаном пальто,
с дипломатом. Куда-то в конец прошел, налево – место
«А» или «Б».
Нина опять улыбнулась по-настоящему, вспомнив приятно
сдержанные черты суховатого лица.
Она, конечно, не героиня американского триллера, к тому
же в российском самолете не то что перепихнуться быстро
- даже поговорить по-человечески негде. Но посмотреть,
помечтать и даже… даже пофантазировать – это она любила,
хотя и не признавалась в этом самой себе, не говоря
уж о подругах…
А мужчина приятный. Сколько ему?.. Тридцатник с небольшим,
около того. Да, неверное, так. А ничего мужчина, очень
даже…
Нина машинально подобралась, одернула и без того предельно
короткую юбку, распахнула китель, чтоб торчала вперед
натянувшая блузку грудь. Она знала, что это место ее
тела природа сделала не самым удачным: груди у нее были
не то чтоб совсем уж маленькие, но какие-то широкие
и короткие, как две полукруглых плошки, к тому же еще
и росли почти по бокам, далеко друг от друга и смотрели
в разные стороны, так что вообще никакого реального
впечатления не создавали. Но Нина носила специальный
бюстгальтер с силиконовыми вставками, корректирующий
и совершенно меняющий форму бюста – истратила на него,
конечно, уйму денег, но ни разу не пожалела. Ни один
мужчина мимо не проходил спокойно, когда она представала
в таком виде. А что имелось у нее на самом деле, - когда
действительно доходило до дела… - оказывалось уже не
важным.
По крайней мере, Верке в этом плане не повезло гораздо
сильнее. У нее грудей вообще не было: торчали на ровном
месте соски – словно кем-то сорванные впопыхах и тут
же выброшенные два черных опенка, и все. Уж как ей,
бедной, приходилось мужиков заманивать…- Нина вздохнула,
ощутив даже внезапную жалость к Верке, устроившей ей
заведомо трудный полет.
Зато уж всем, что ниже талии, Нина могла гордиться.
Танька вон – во Владик летала, военным морякам глазки
строила – а куда ей глазки-то строить?! Ноги как палки
и волосатые к тому же. Зимой еще куда ни шло, под капроном
сойдет, а летом она их бреет «Жиллеттом» перед каждым
вылетом, все икры в черных точках. Потом в какой-то
дурацкой книжке вычитала, что если дома без чулок в
валенках ходить, то будто бы все волосы на ногах под
корень вытрутся и больше уже не отрастут – надела, дура,
в июле, в самую жару. Такое раздражение кожи схлопотала,
что ноги у нее, как у слонихи раздуло. Так и надо идиотке
– тоже мне, секс-граната да без запала! – Нина опять
хихикнула и смело выставила перед собой ногу в аккуратной
австрийской туфельке. – Мне бы во Владик, уж я бы там,
блин… А если бы уж еще и те колготки надела…
Мысль о пропавших колготках с трусиками опять обдала
ее холодком обиды на жизнь, но Нина не дала ей снова
завладеть собою. Ее приятно грели сами собой пришедшие
воспоминания о Веркином напрочь отсутствующем бюсте
и Танькиных ногах, заросших густым волосом. Премию отвалят
– куплю новые, еще лучше, - просто решила она.
Она встряхнула волосами, радуясь, что наконец-то, кажется,
избавилась от
ноющего в душе неудовольствия.
- Нина, чем ты там занимаешься?! – загремел снизу голос
перевозочной
злыдни. – Ты что по местам не садишь? Сейчас трап обломится.
столпились вон!
Опять начинается, - вздохнула Нина, чувствуя, как быстро
тает только
что пришедшее успокоение души, и, протиснувшись узким
плечиком сквозь квелую толпу, принялась расталкивать
пассажиров по рядам.
11
Кто-то смаху сел в переднее кресло. Поворочался так
и сяк. Опустил спинку. Рощин нехотя оторвался от иллюминатора.
Севший тоже высунулся в проем. Рощин узнал парня, стоявшего
перед ним на регистрацию. На розовой кепке сверкнул
серебряный квадратик значка.
Ишь ты, - неприязненно подумал Рощин. – Значок нацепил!
И кресло разложил. Разлегся. Хотя еще не взлетели!
Раздражение наливало его свинцом. Он вытянул свои длинные
ноги. И даже вдавил колени в затянутую сеткой спинку.
Парень заерзал, пытаясь пристроиться. Снова показался
из-за подголовника. Уставился в упор. Кажется, что-то
сказал. Рощин не отреагировал. Парень сник. И даже поднял
спинку обратно.
Так-то тебе. Не рассиживайся. Как у себя на тусовке,
- злорадно подумал Рощин. И огляделся по сторонам.
Впереди наискосок виднелась женская щека. Обвисшая и
чрезмерно напудренная. Над ней возвышалась затейливо
накрученная прическа.
Через проход от деда сидел грузин. Между ног он втиснул
два ящика мандаринов. Он был в прекрасном расположении
духа. И перстень сверкал, словно натуральный александрит.
Видно, сумел пристроить часть багажа.
Рядом с грузином сидела усталая женщина. На коленях
она держала маленького мальчика. Тот крепко вцепился
в игрушечного зайца. Рощин улыбнулся. Сам не зная чему.
И тут же увидел давешнего бородатого мужика. Тот приближался
по
проходу. Вместе с овчаркой.
Точно, уже собак своих тащат в самолет, - Рощин почувствовал,
как опять
впадает в унылое раздражение. Хотя собака в принципе
не могла помешать ему. Сидящему у борта. – Будет теперь
всю дорогу лаять…
Он опять отвернулся. Выглянул наружу. Толпа у трапа
рассосалась. Лишь двое мужчин пререкались с дежурной.
Один был, кажется, навеселе. Наконец она сдалась. Мужики
радостно загремели по ступенькам. Оставшись без дел,
дежурная поднялась следом. И тут же опять начала злобно
собачиться. С кем-то невидимым. Уже внутри самолета.
Сколько же яда может содержаться в одной женщины? –
почти с одобрением подумал Рощин. – Ни одна гюрза не
сравнится.
Излив свое, дежурная сбежала вниз. Из-под крыла вынырнул
долговязый летчик в форменном плаще. Посветил зачем-то
фонариком под брюхо самолета. Потом исчез за трапом.
И возник опять. Только уже не один. С невысоким парнем.
Рощин различил темную спецовке и шлем с болтающимся
ремешком. Они беспечно облокотились о перила трапа.
И завели какой-то беспечный разговор. Точно никуда не
торопились. А ждали еще кого-то третьего.
Рощин бездумно наблюдал. Картина была непонятна. И абсолютно
его не интересовала. Просто так казалось легче отвлечься
от своих мыслей. И погасить внутренне напряжение.
Затем парень вынул какую-то бумажку. Аккуратно развернул
ее на мокром кузове трапа. Взял у летчика фонарь. На
бумажке осветился золотистый кружок. Полусвет обрисовал
худые скулы летчика. И черную ниточку усов под длинным
носом. Он нагнулся. Сложился почти пополам. И принялся
что-то писать. Потом дернул рукой, ставя подпись. Парень
забрал бумажку обратно себе. Они обменялись коротким
рукопожатием. И, наверное, добавили еще что-то терпкое.
Поскольку летчик коротко хохотнул, откинув голову. Потом
кивнул. Оттолкнулся от поручней и взлетел по трапу.
Было слышно, с каким шумом он ввалился в самолет. Что-то
приказал стюардессе. Почти сразу мягко хлопнула дверь.
И внешние звуки заглохли. Словно их покрыло ватой. Трап
внизу откатился. Медленно и совершенно бесшумно.
- Уважаемые пассажиры! – потолок затрещал и ожил голосом
невидимой
стюардессы. – Вас приветствует экипаж Петербургского
управления гражданской авиации, командир корабля товарищ
Дугарев Николай Степанович…
Начав, стюардесса не могла остановиться. И говорила
долго. Просто не в
меру долго. Разъясняла заповеди пассажира. Устройство
самолета «Ту-134». Расположение всяких запасных выходов.
Надувных трапов. Резиновых желобов и канатов. Будто
в случае чего они действительно помогут. Все эти надувные
канаты…
Рощин вздохнул. Возле самолета маячил все тот же парень
в шлеме. Что-то щелкнуло. Противно заныло внутри под
полом.
Справа послышалась возня. Рощин нехотя обернулся. Его
сосед пытался натянуть ремень на плечо. Как в автомобиле.
- Что вы делаете? – не удержался Рощин.
- Сказала же: ремни застегнуть, - проворчал дед, силясь
свести концы
ремня. – Да вот не надевается. Вроде я не больно и толстый…
- Давайте помогу! – Рощин снял ремень с дедова плеча,
перетянул
пряжку и туго защелкнул на поясе. – Вот так надо.
- Спасибо, сынок! – радостно замельтешил дед. – Я ведь
лечу-то в
первый раз! К внуку на свадьбу, собрался на старости
лет! А ты далёко?
Рощин сделал вид, что не расслышал. И снова отвернулся.
Он ощутил потребность остаться одному. Замкнуться в
тонкую скорлупу своих мыслей. А дед, судя по всему,
попался словоохотливый. Наверняка от страха был готов
болтать без удержу. Все три часа. Так, что голова распухнет
от пустопорожней беседы.
Парень в шлеме принялся бормотать себе в кулак. Снаружи
замигал пульсирующий свет. Крыло то делалось угольно
черным в нижней подсветке. То вспыхивало сверху розовым
сиянием. Над Рощинским ухом что-то глухо щелкнуло. Потом
раздался свистящий вой. Точно где-то включили пылесос.
Звук быстро нарастал. И вскоре достиг жаркого грома.
Мелко завибрировали стекла. И какие-то другие. Невидимые
самолетные железки.
Ну и местечко досталось, - поморщился Рощин. Он посмотрел
назад. В метре от иллюминатора вспыхивал под мигалками
круглый край двигателя. Обещая грохот над головой всю
дорогу. Черт возьми…
В проходе показалась стюардесса. Та самая девчонка,
что стояла в тамбуре. Рощин машинально отметил, что
личико у нее довольно приятное. Его не портили даже
стоящие торчком волосы. И сверх меры намазанная косметика.
Форменная юбка была короче кратчайшего предела. Лишь
чуть-чуть длинней синего жакета. Пара хорошеньких ножек
сверкала, притягивая взгляд.
Как ее зовут? Ведь звали на трапе… Зина, кажется, -
зачем-то попытался вспомнить Рощин. И невольно усмехнулся.
- Ну, Александр Сергеич! Не умер, не умер еще… Не довела
еще жизнь до конца! Если стюардессины ножки в состоянии
видеть…
- Гражданин, у вас ремень застегнут? – стюардесса строго
уставила на
Рощина выщипанные бровки.
- Так точно, - усмехнулся Рощин. И неожиданно отметил
маленькую
свежую ссадину на ее правом колене. – А вы мне… пакетик
для авторучки дайте, пожалуйста, - попросил он.
Он сделал это не потому, что нуждался в пакетике. Такие
существовали когда-то. Чтоб предохранить костюм от внезапно
протекшей авторучки. Лет пятнадцать назад. Еще во времена
«Аэрофлота». Когда он еще студентом летал на конференции.
И, кстати, действительно писал обычной перьевой ручкой.
Нет, конечно. Не нужен был ему никакой пакетик. И ручка
в кармане лежала обычная шариковая. Просто… Просто он
не хотел сознаваться даже себе. Впускать эмоции в свою
аналитическую крепость. Но… Но убей его бог, если вдруг
не возникло странное желание. Хоть на секунду дольше
задержать около себя девушку. Эту – не слишком-то даже
и хорошенькую – Зину…
- Пакетов для ручек давно уже нет! – звонко ответила
она и повернулась
к грузину.
Тот отреагировал моментально. Видимо, был на постоянном
взводе.
Схватил ее за талию. Девушка выскользнула вполне профессионально.
Стало ясно, что она много чего знает. И умеет тоже.
И вдруг она расплылась в совершенно детской улыбке.
Делающей абсолютно другим ее размалеванное личико.
- Ей же страшно! Вы бы хоть ее погладили!
Рощин повернулся. Она опустилась куда-то между кресел.
Сквозь гром
турбин пробился другой звук. Слабое и очень жалкое повизгивание.
В последнем ряду сидел бородатый мужик. Рядом на полу
покорно распласталась собака. Стюардесса присела на
корточки. И ворошила тоненьким пальчиками ее загривок.
Собака скулила сквозь проволочный намордник. Большие
уши ее были прижаты к лобастой голове.
Рощин никогда не испытывал любви к животным. Но сейчас
ему тоже
стало жалко эту собаку. Такую большую. И совершенно
беспомощную. Не понимающую, что происходит сейчас с
ней. В чужом мире чужих людей… Умную, но совершенно
одинокую. Несмотря на присутствие хозяина. Который тоже
не в силах был ей что-то объяснить…
Или это не собаку было жалко ему ? А самого себя? Тоже
совершенно одинокого. Хоть и не вполне беспомощного
в злом мире.
Двигатели взревели еще сильней. Гром их был уже не слышен
в онемевших ушах. Он ударил мурашками по коже. Собака
дернулась. Затравленно повела слезящимися от ужаса карими
глазами. И взвыла в полный голос. Мелко-мелко задрожав
всей шкурой.
Почувствовав неожиданную боль в сердце, Рощин отвернулся.
Где-то впереди истерически заорал младенец.
Начинается концерт, - снова наливаясь раздражением подумал
Рощин.
Парень в шлеме опустил кулак. В его руке остро блеснул
какой-то прибор. Потом он запрокинул голову. Крикнул
что-то кому-то невидимому. Поднял руку.
Из-под крыла ударила тугая струя света. Угловатая тень
парня метнулась далеко вперед. Самолет вздрогнул. Заскрипел.
Несерьезно. И даже страшновато. Словно ржавая тачка.
И сверкающий пустыми лужами черный асфальт пополз назад.
Нехотя втягиваясь под розово пульсирующую кромку крыла.
12
С коротким грохотом задвинув форточку, сразу отрубившую
разноголосицу внешних звуков и оставив в тесноте кабины
лишь вкрадчивое жужжание приборов, Дугарев отщелкнул
стояночный тормоз. Потом подвинул вперед белые головки
секторов, слегка прибавляя газу, чтоб стронуть с места
примерзшие к перрону покрышки.
- А ты что, Николай Степаныч, застал то времечко, когда
на рулежку
пальцем выпускали? – скосив глаз, неожиданно спросил
второй пилот Владимир Геннадьевич.
- Нет. Научили на удачу, - не вдаваясь в подробности
ответил
Дугарев и прибрал газ, почувствовав, как быстро раскатывается
машина.
Не буду же я ему, в самом деле, объяснять, что душу
тянет к чему-то ненынешнему, овеянному романтикой неба
– как бы фальшиво ни звучало это затасканное словосочетание.
По-другому то не скажешь… Что летать для меня – не работа,
а смысл жизни. А полет начинается с того самого момента,
когда загруженный самолет трогается со стоянки. И что
выставленный в форточку большой палец – знак, отмечающий
начало руления - есть своего рода символ. Неизмеримо
более значительный, нежели простое «пошел» по рации
или СПУ – думал он, аккуратно и не спеша выруливая со
стоянки через перрон. – Не поймет он ни-че-го… Да и
никто не поймет, потому что несерьезно это все, в самом
деле. Даже Рита – и то не до конца понимает. Рита…
От-ставить! – резко пресек он себя. – Отставить мысли!
Риты нет. Сейчас нет. И Ленки тоже. Никого нет. Никого
и ничего. Сейчас есть только рулежка. А потом взлет.
- А вот я застал, - неторопливо продолжал Владимир Геннадьевич,
и
Дугарев боковым зрением видел, как шевелятся в такт
словам его толстые запорожские усы. – На Ржевке еще,
когда мы на «Ил-четырнадцатом» ходили.
- А кем? – подал голос из своей норы штурман Юра. –
Тоже вторым
пилотом?
- Зачем вторым? – привычно и миролюбиво, не отвечая
на легкую
издевку, ответил тот- - На «четырнадцатом» я командиром
летал.
- А я думал, что правоведы…
- Отставить посторонние разговоры во время руления!
– полушутя, но
достаточно твердо оборвал его Дугарев.
Юра обиженно смолк, затихнув в глубине блистера, откуда
в кабину
сполохами влетали отблески проползающих мимо огней.
По-солдафонски рыкнул, - тут же укорил себя Дугарев,
напряженно ведя машину вдоль сияющего фасада аэровокзала.
– Но что делать ? Как иначе? Самописец службу несет,
и если – не дай бог, тьфу-тьфу-тьфу, три раза по деревяшке…
Если сейчас какой-нибудь багажник, которому вечно некогда,
подрежет мне хвост и заденет обшивку, то прослушав запись,
обвинят прежде всего меня. Командира, попустительствующего
внеслужебным разговорам при сложной эволюции на земле.
- У Челябинска фронт, - как ни в чем не бывало, сообщил
Юра по
внутренней связи.
Значит, не обиделся, - подумал Дугарев, выворачивая
с перрона на
рулежную дорожку. – Понимает, стало быть, что напрасно
к старику Геннадьичу цепляется. Хоть и удержаться по
молодости не в силах.
Рулежка тянулась вдоль границы порта: в сотне метров
справа за голой полоской низкостриженного кустарника,
напоминавшего узкие нервные усики бортача Олега, бежала
подъездная автострада. Навстречу мчались машины и автобусы
– их огни приближались и тут же ускользали прочь, за
чернеющий в боковом стекле толстоусый профиль второго
пилота.
До конца рулежной дорожки оставалось совсем немного.
Перед машиной лежали последние метры земли. Ругая себя
за вечное, неисправимое мальчишество, Дугарев не мог
подавить ощущение тугой пружины восторга, привычно сжимающейся
внутри него с каждым оборотом не видимых из кабины колес
шасси.
Узкая дорожка кончилась, подведя к повороту – впереди
светлело заснеженное и еще даже не подтаявшее поле,
окаймляющее зону отчуждения. Развернув машину носом
к полосе, Дугарев прижал тормоза, не убирая газ.
- Шестьдесят пять-двести двенадцать на промежуточном,
- проговорил
он в дрожащий у подбородка микрофон. – Готов к исполнительному.
- Двести двенадцатому – ждать ! – скомандовал голос
в наушниках. –
Повторяю – ждать.
- Понял, ждать, - ответил Дугарев и, сбросив газ, слегка
расслабился
в кресле.
Голос диспетчера был женский, и он его сразу узнал На
стартовом пункте сегодня дежурила Анна Трофимовна –
единственная во всей службе движения женщина, работающая
по полноценному мужскому графику. «Диспетчерская мама»,
- так звали ее в порту. Об Анне Трофимовне ходили легенды.
Рассказывали, например, что однажды у одного молодого
диспетчера зоны раскапризничалась жена, всякий раз устраивая
ему дома разбор полетов перед выходом на смену. Какую
опасность для всего воздушного движения представляет
собой нервный диспетчер, может понять лишь тот, кто
хоть когда-нибудь бывал на КДП. И тогда Анна Трофимовна
однажды пришла в чужую смену, забрала свободную машину,
без лишних слов привезла молодую супругу в порт и заставила
просидеть ее семь часов на вышке перед локатором, рядом
с несущими службу диспетчерами. Дело кончилось большими
слезами, но парень больше никогда не приходил на работу
взвинченным.
Дугарев усмехнулся. Это случилось лет пять или шесть
назад и было чистейшей правдой: он знал, поскольку сын
Анны Трофимовны два года летал в его экипаже бортинженером.
Позапрошлой осенью, переучившись, ушел на «Ту-154» -
и его место занял нынешний Олег.
Справа над Киевским шоссе в черном небе появились огоньки
снижающегося самолета. Не спеша спустившись по глиссаде,
он промелькнул мимо желтой цепочкой иллюминаторов, скользнул
над полосой, ослепляя неживым ртутным светом проблескового
маяка. Это был брюхастый «Дуглас-девятка» с косо темнеющим
крестом финской авиакомпании на киле. Через секунду
издали докатился глухой гром реверса.
- Три точки классно выдал чухонец! – откомментировал
невидимый Юра
из провала своего блистера.
- А то ты видел! У тебя что, бинокль инфракрасный? –
не утерпев,
высунулся из-за Дугаревской спины Олег. Высокий и тощий,
словно весь сплетенный из перекрученных нервов.
- Язык у него и инфракрасный, - ответил за штурмана
Владимир
Геннадьевич, уязвленный, видимо, намеками насчет второго
пилота.
- Лучше иметь язык инфракрасный, чем другой предмет
ультракороткий, - парировал Юра, во что бы то ни стало
не желая оставаться в долгу.
- Отста…- начал было Дугарев, чувствуя, что экипаж опять
пустился в
посторонний разговор.
- Шестьдесят пять-двести двенадцать, давление семьсот
пятьдесят два –
семь-пять-два, - ветер двести сорок, три метра, исполнительный
разрешаю, - дробной диспетчерской скороговоркой отсыпала
невидимая Анна Трофимовна.
- Трогаем, Степаныч? – спросил Владимир Геннадьевич.
Коротко кивнув, Дугарев отпустил тормоза и прибавил
газу. Скрипнув
железным остовом, самолет оторвал от асфальта успевшие
снова примерзнуть колеса и тронулся вперед – к исполнительному
рубежу.
К стартовому маркеру. Началу полосы и началу всего,
ради чего
только и стоило жить.
Душа Дугарева кипела, распираемая предвкушением взлета.
Сколько
лет миновало с того дня, когда впервые ощутил он под
ладонями налившийся упругой силой штурвал аэроклубовской
спарки ! Сколько раз с тех пор взлетал и садился, и
дожил до тридцати шести лет, и сам придвинулся к рубежу
– но нет, не притуплялся, а становился лишь все желаннее
тот яростный светлый восторг, который охватывал его
всякий раз, когда легким движением ног выталкивал он
многотонную машину на исполнительный. В эти самые-самые
последние секунды, внешне спокойный согласно рабочей
обстановке, Дугарев чувствовал внутри головокружительное
ожидание взлета и острое, ни с чем не сравнимое счастье.
И радость от сознания, что правильно избрал свой жизненный
эшелон. Что делает сейчас единственное достойное, предназначенное
для него дело. Никому-никому не признавался он в этих
вспышках мальчишеского счастья. Никому – даже…
Отставить! – вмешался незримый жесткий контролер. –
Все мысли –
до эшелона десять тысяч!
Развернувшись на месте, Дугарев точно выровнял машину
по оси
полосы, уходящей вдаль фиолетовым пунктиром разметки.
Фонари сближались, убегая прочь, а совсем далеко сливались
с темным, низко нависшим небесным куполом, отчеркнутым
лишь светящейся полоской боковых ограничительных огней.
Сейчас, еще несколько последних секунд…
- Рули? – задал положенный вопрос Владимир Геннадьевич.
- Свободны, - бесстрастно ответил Дугарев, покачав колонкой
и надавив
на педали.
Он поудобнее устроился в кресле, надежно вдавив свое
негрузное тело в кожаное углубление спинки, крепче взял
уже нагревшиеся рогульки штурвала.
- Красный сигнал?
- Не горит, - спокойно ответил Олег, с высоты своего
перекидного
сиденья наблюдающий за обстановкой на приборных досках.
- Шестьдесят пять-двести двенадцать к взлету готов,
- кашлянув, чтоб
подавить невольно прорезающуюся мальчишескую хрипотцу,
сообщил Дугарев.
- Двести двенадцатый, взлет разрешаю, - отозвалась Анна
Трофимовна и
неожиданно добавила не по уставу :- Счастливого пути,
Николай Степаныч!
- Спасибо, - коротко сказал он; ему было приятно, что
диспетчерская
мама узнала его по голосу.
Самолет молчал, ожидая решительных действий.
- Вывести двигатели на взлетную тягу! – скомандовал
Дугарев, крепко
прижав педали колесного тормоза: он никогда не пижонил,
идя на разбег с места, с малой тяги.
- Есть двигатели на взлетную мощность! – ответил Владимир
Геннадьевич и передвинул рычаги секторов газа со своей
стороны почти до упора вперед.
Тугое пламя, спрятанное в недрах турбин, раскручивалось,
как невидимая
пружина. Огненный грохот ворвался в плотно задраенную
кабину. Вздрогнули, секундно отозвавшись ошалелой вибрацией,
стрелки и циферблаты. Звук нарастал, поднимаясь до тонкого,
почти стеклянного звона. Напряженно замерший самолет
трясся всем корпусом – казалось, еще немного, и он рванется
юзом по полосе, сжигая шины на застопоренных колесах.
Еще немного, дружище…- думал Дугарев, ощущая, как ему
передается звонкое напряжение машины.
- Есть взлетная тяга, - отчеканил Олег, следящий за
тахометрами.
С богом, молодцы, - подумал Дугарев, но, конечно, не
произнес этого
вслух, не вынося внешней сентиментальности, а просто
ответил коротко и ясно: - Пошел!
И, отдав от себя штурвал, убрал ноги с тормозных педалей.
Самолет тронулся. Осторожно, точно не сразу веря во
внезапное освобождение. Вздрогнув, качнулись длинные
тени от неровностей полосы, рельефно и ненатурально
выбитые светом низких посадочных фар.
- Пять. Десять. Пятнадцать, - спокойно фиксировал скорость
Олег. –
Сорок. Сорок пять…
Фиолетовые огни разметки двумя прерывистыми струями
обтекали
кабину: вдали стояли на месте, по приближении ускорялись,
словно влекомые к самолету, и резкими молниями сверкали
мимо, стремительно уносясь назад.
- Девяносто. Девяносто пять. Сто.
Чувствуя, как нарастающее ускорение все глубже вдавливает
его в кресло,
Дугарев твердо держал слегка подрагивающий штурвал,
всем телом своим контролируя тяжелый бег разгоняющейся
машины.
- Сто двенадцать. Двадцать три. Рубеж. Красный сигнал
не горит!
- Продолжаю, - ответил Дугарев.
Он точно раздвоился. Один Дугарев – настоящий, - спокойный
и
властный, - крепко сжимал штурвал, держа машину на осевой
линии, боковым зрением следя одновременно и за огнями
и за стрелками приборов. А второй… Второй, спрятанный
глубоко внутрь, изо всех сил сдерживался, чтоб не выплеснуть
наружу кипящую радость разбега – не заорать во все горло
что-нибудь этакое, широкое, поднебесное, по-русски залихватское
и вычерпывающее всю душу до дна – без остатка…
…Даар-р-ро-гай-длин-най-ю-йэх-да-ночь-ю-лун-най-ю-дас-пес-нейтой-
чтовдаль-не-сетсама!!!…
В такие секунды он забывал обо всем. Даже о самом плохом,
наихудшем, уже вторгшемся или грозящем его жизни. Он
словно черпал силы в этом многократном повторном рождении,
имя которому было взлет…
Самолет слался над летящей назад полосой, пока все еще
катясь на
неистово грохочущих колесах, но уже готовый обойтись
без них, опершись на силу быстро крепнущих крыльев.
- Двести двадцать пять! Тридцать. Тридцать пять. Скорость
отрыва!
Осторожным движением взяв на себя мгновенно оживший
штурвал,
Дугарев увидел, как приподнялся, молниеносно скользнул
в бесконечность и тут же растаял во мраке слабеющий
свет фар – и полоса вдруг отпустила свое тряское прикосновение.
Провалилась вниз, в черную бездну. А перед скошенными
стеклами кабины холодно засвистела нарастающая небесная
пустота.
- Высота двадцать пять, - отметил Юра, приступивший
к своим
обязанностям.
- Убрать шасси, - не поворачивая головы скомандовал
Дугарев.
Владимир Геннадьевич протянул руку, щелкнул тумблером
на средней
панели. Три зеленых лампочки-трилистника, горящие под
белым контуром самолета на приборном щитке, погасли.
На долю секунды моргнули вместо них три красные, отмечающие
промежуточное положение разворачивающихся стоек. И наконец
потухли все – плотно и надежно, сообщая, что шасси убрано.
Самолет, теперь уже окончательно забывший о своем земном
происхождении, уверенно набирал высоту.
Перед Дугаревым по-прежнему чернело непроглядное от
туч небо, но краем глаза он видел, как под ногами, сквозь
толстые переплеты Юриного штурманского блистера косо
прошли дрожащие желтые фонари проспекта Народного Ополчения,
потом показалась мигающая дальним разноцветьем живая
карта Сосновой поляны, уползая назад и вниз игрушечными
коробками девятиэтажек.
Стекла вздрогнули под неожиданным ударом водяной крупы:
самолет подобрался к кромке облаков.
- Включить дворники, - сказал Дугарев.
- Сделано, - отозвался второй пилот.
Перед глазами заскользили туда-сюда угольно черные руки
стеклоочистителей. Нижняя граница облачности, подкрадываясь
неразличимыми во мраке каплями воды, все настойчивее
барабанила снаружи по обшивке.
- Высота двести, курс сто сорок, - сообщил Юра и добавил,
точно
командир мог забыть: – Переходим на частоту круга.
- Шестьдесят пять-двести двенадцать, курс сто сорок,
высота двести,
продолжаю набор высоты, - передал Дугарев невидимому
диспетчеру круга.
Облачность подступила вплотную, расползлась по стеклам,
стянула самолет тугим коконом, в котором, не пробиваясь
наружу, а лишь рассеиваясь перед глазами, блуждали красные
вспышки проблесковых маяков. Содрогаясь, треща каркасом
и обшивкой, покачивая отведенными назад концами крыльев,
самолет врезался в толщу туманного месива и упрямо продолжал
подниматься вверх.
13
Глотая холодные слезы, катящиеся первыми бусинами с
перетянутой и наконец оборвавшейся струны, Надя одиноко
стояла перед стеклянной стеной на террасе второго этажа
аэропорта, прямо над залом отправления номер два.
В зыбком полусвете летного поля, неровно дрожащем беспокойными
огнями, ярко сиял низкий прозрачный павильон, похожий
на перевернутый кверху ножкой гигантский хрустальный
гриб, вокруг которого, грустно свесив крылья, торчали
неподвижные самолеты, четко вырезанные светом из плотной
бумажной тьмы. Стоявший ближе других загораживал выход,
и Наде не было видно, кто сновал сквозь распахнутые
створки дверей; однако ей казалось, будто в непроглядно
студенистой, сгущенной искусственным светом вязкой толще
ночного мрака она различает еще более темную толпу пассажиров
рейса 8613 – того самого, чьи цифры все еще равнодушно
зеленели рядом с красно мигающей лампочкой над спускающимися
в подземелье ступенями выхода на посадку – которые неспешно
брели, скользя на заледеневших лужах и взмахивая руками,
к своему самолету. И чудилось даже, что среди этой темной
массы она видит угольно черную фигуру мужа в своем любимом
черном кожаном пальто.
Кто-то шевельнулся поблизости, какая-то не в меру проворная
тень скользнула сзади и встала прямо за спиной – Над
вздрогнула, мельком заметив белый диск фуражки и золотые
звезды на черных плечах - и, напрягшись всем телом,
от бровей до кончиков пальцев на ногах, заставила себя
медленно-премедленно скосить глаза и взглянуть в упор
на него, догонявшего ее до самого аэропорта…
О господи…- от расслабляющего облегчения Надя едва не
опустилась на колени прямо посреди мраморного пола:
не тот, конечно же, совсем не тот; молодой, с еле пробивающимися
рыженькими усишками – у них что, усы в форму входят?!
– и парой маленьких звездочек, жалко обступивших одну
узенькую полоску на погоне.
Она снова обернулась к мерцающей черноте летного поля,
пытаясь угадать, где сейчас движется темная толпа, увлекая
за собой Сашу – но нет, упущенный миг нарушил все, она
перестала различать людей во мраке, она уже вовсе не
ориентировалась в пространстве, ослепленная стеклянным
грибом, что с ледяной безжизненностью сверкал среди
тьмы.
Но все-таки она стояла и смотрела до ломоты в висках,
надеясь вовсе непонятно на что, словно скованная внезапным
оцепенением, бороться с которым не было ни желания,
ни воли.
И вдруг один из самолетов, стоявший совсем поодаль от
других – так далеко, что Надя его и не рассматривала,
даже не обращала внимания на тепло горящую цепочку круглых
бусин-окошек на его боку, - ожил: на спине и где-то
на днище вспыхнули неприятно пульсирующие розовые огни,
а под крыльями зажглись очень яркие, почти белые фары,
точь-в-точь как у автомобиля. Самолет постоял так некоторое
время, а потом беззвучно – или она просто не слышала
его вой и скрежет среди железной какофонии аэропорта,
дремотно дрожащей в стеклянных панелях? – развернулся,
с трудом выискивая свободный путь, и медленно поехал
по летному полю, мутно белея светлым силуэтом.
У нее что-то дрогнуло внутри: это он, она поняла сразу…
Сквозь слезы, залившие глаза, контуры самолета растягивались
и изгибались, раздваивались и сливались обратно – и
ей казалось, что он, точно большая подбитая птица, тщетно
машет растрепанными крыльями, пытаясь оторваться от
земли.
Мигая розовыми огнями и гоня перед собой мокро дрожащее
пятно яркого света, самолет прокатил под самой стеной
аэропорта так близко, что казалось: если распахнуть
наглухо завинченную прозрачную дверь и выбежать на осевший
снег балкона, то можно запросто потрогать маленькую
зеленую лампочку, пронзительно дрожащую на конце его
крыла.
Судорожно давясь сухими рыданиями, Надя закусила губу
и так крепко стиснула пальцы, что давно не стриженные
ногти глубоко и больно впились в ее маленькие ладони.
Она не вела счет, она не знала, сколько прошло времени:
секунды, минуты или, может быть, даже часы, - как вдруг
справа, над светлеющими в далекой тьме силуэтами неподвижных
самолетов, в сажисто черной непрогляди неба возникли
две равномерно перемигивающихся розовых точки и не спеша
полезли вверх. Надя вздрогнула, узнав их седьмым чувством:
это самолет мужа, неслышно покинув мерзлую землю, карабкался
в небо навстречу ужасающе висящей черноте тяжелых туч
– и не было силы, не было ничего на свете, что сумело
бы остановить, задержать и вернуть назад его мигающие
огни.
И не сдерживая больше слез, хлынувших бурным потоком,
Надя закрыла глаза, прижавшись лбом к равнодушному холодному
стеклу.
14
Ровный гул моторов казался негромким фоном. Полоса
потолочных светильников была выключена. Остались лишь
редкие тусклые пятна. Салон погрузился в желтоватый
полумрак. И затих в тяжком полетном сне.
Спал, уронив шапку, путешествующий дед. Спал грузин,
запрокинув курчавую голову и по-детски разинув рот.
Спала рядом с ним женщина. Даже во сне крепко притискивая
к себе спящего сынишку. И игрушечный заяц тоже, наверное,
спал. Спала и собака. Плотно распласталась в проходе.
Уткнув морду меж вытянутых лап. И прядая во сне чуткими
ушами. Охраняла, верно, своего бородатого хозяина. Который,
конечно, тоже спал. Навалился на подлокотник и храпел.
Перекрывая время от времени даже шум турбин.
Рощин зевнул.
Твердая тяжесть сна навалилась и на него. Он решил откинуть
спинку кресла. Но перед этим оглянулся на последний
ряд.
Там спала в обнимку молодая пара. Белокурая девушка
посапывала вдернутым носиком. Голова ее лежала на плече
парня. Прижавшегося щекой к ее волосам. На их отрешенных
лицах витало выражение смутного блаженства. Столь характерного
для их возраста. Когда мимолетная близость любимого
человека самоценна. Поскольку несет огромное. Ни с чем
не сравнимое. Просто вселенское счастье…
Рощин вздохнул. Его кольнула зависть к этим юным ребятам.
Все еще живущим в сладком сне. Не знающим истинной горечи.
Верящим в универсальную силу любви. И потому имеющим
все лучшее впереди.
Он осторожно опустил спинку. Постарался не задевать
выставленных коленок девушки. И закрыл глаза.
Но странное дело. Только что у него закрывались глаза.
Однако стоило откинуться на подголовник, как сон улетучился.
И в теле осталась лишь холодно ноющая тяжесть.
Точнее, не во всем теле. В левой руке. Совершенно уже
привычная тяжесть. Свинцовой струей льющаяся от сердца.
И скапливающаяся понемногу в самых кончиках пальцев.
Или это не сердце? А просто холод? И рука мерзнет от
самолетного борта?
Рощин поворочался так и сяк. Удобного положения не находилось.
От иллюминатора веяло холодом. Холод тек осязаемо плотной
струей и от всей, не в меру тонкой, самолетной стенки.
Арктический холод высоты.
Но рука болела вполне конкретно. Пару дней назад, захваченный
болью на Невском, он заглядывал в аптеку. И купил пластинку
валидола. И, кажется. сунул ее именно в этот пиджак.
Рощин вспомнил об этом. Пошарил во внутреннем кармане.
Действительно, пластинка нашлась. Но в ней оставалась
всего одна таблетка. И когда успел использовать остальные…-
Рощин, рассосал ее, пытаясь убедить, что это поможет.
Что вот сейчас, сию же секунду сердце отпустит. И рука
перестанет болеть и мерзнуть.
Помогла ли таблетка, он так и не понял. Только вдруг
стало холодно вообще. Обеим рукам и ногам. И всему телу.
Словно холод только ждал момента, чтоб добраться до
него.
Хорошо хоть пальто наверх не сунул, - подумал он, укутываясь
до подбородка. – Эх, если бы еще дубленку догадался
надеть, - он поерзал, стараясь подоткнуть холодную,
негреющую кожу. – думать надо было головой. Когда собирался…
И не пижонствовать по-петербургски…
Холод нехотя отступил. Но вместо него всплыла мелкая
дрожь. Изнуряюще острая. Глухо сдавленной кровью пульсирующая
в висках. Наверное, ее вызывал гул моторов. Он ведь
не был монотонным. Он катился кругами вспыхивающих и
гаснущих обертонов. Порождал блуждающие биения. Которые
поднимались и затухали, как и положено рассыпанной вибрации.
И на эту вибрацию что-то отзывалось внутри него.
Или виной был выпитый сверх меры кофе?
Рощин понял, что не в состоянии лежать спокойно. В руках
и ногах звенел судорожный зуд. Погасить который можно
было лишь непрерывными движениями. Конечно, не стоило
кофе на ночь хлестать, - посетовал Рощин, будто это
что-то могло изменить. Лежачее положение лишь усугубляло
озноб. Одновременно и зябкий и горячий.
Он поднял спинку обратно. И сел, оставив мысли о сне.
Напряжение дня снимается. Вот и не найду себе место,
- подумал он.
Круглая чернота иллюминатора разрывалась равномерными
розовыми вспышками.
Дня… Причем не сегодняшнего, а именно вчерашнего.
Рощин вздрогнул от вернувшегося ощущения пропасти. Которая
вчера разверзлась под ногами.
Но зато у него открылись глаза. День окончательно развеял
иллюзии. Как бы мало и ни оставалось. В борьбе за место
под солнцем нет разговоров о порядочности. Это просто
стало ясным еще раз. А в гадкой игре ничто не может
считаться нежданным.
Рощин шевельнул ногой. Проверил дипломат с диссертацией.
Похоже, это стало у него навязчивым.
Хотя все можно было предугадать. Все абсолютно.
Стоило только на секунду оторваться от науки. И трезвым
взглядом окинуть окружающую жизнь. Борьба между Кузьминским
и Стариком началась лет десять назад. А теперь пришла
к фазе решающей схватки. К полю Куликову. Где или-или.
Схватка, конечно, не была слишком честной. Но кого и
в каком веке волновала чистота рук?
А как обнадеживающе все начиналось! Демократические
выборы директора! Общеинститутское собрание дало Кузьминскому
и Старику почти равное число голосов! Но в этой равности
было неравенство.
Потому что Кузьминского вытолкнула масса молодых приспешников.
Недоучившихся или едва защитившихся аспирантов. За Стариком
же были те, кто стоял у руля от основания института.
Все – с чадами и домочадцами. И Старик победил. С крошечным
преимуществом. Но все-таки победил.
И Кузьминская шайка моментально перестроилась. Сделала
вид, будто сдалась. И, смиря гордыню, готова отказаться
от дальнейшей грызни. С радушием жали Старикову руку
главные фигуры из кагала Кузьминского.
Но теперь-то ясно. Ими было расписано все с самого начала.
На много ходов вперед. Как в шахматах. Которые Рощин
терпеть не мог. Что было крайне нехарактерным для математиков
вообще.
Действительно: что означало стать директором в прошлом
году? Когда институт бурлил. Не сразу привыкая к изменениям
в десятилетиями заквашенной жизни. Это было смутное
время. И директорское кресло несло лишь бремя переходного
периода. Старику в кратчайший срок требовалось решить
гору проблем.
Разобраться с новым помещением. Твердо закрепить ставки.
Провести реорганизацию аппарата. Создать собственный
информационный центр.
Старик не вынес бы всего на одних своих эполетах. Ясное
дело. Он имел термоядерный авторитет во всех кланах
научной мафии. Но просто человеческих сил у него уже
не оставалось. Поэтому обязанности разделила его гвардия.
К ней принадлежал и Рощинский прямой начальник. Заведующий
сектором Емельянов.
Год прокатился. Здание выбили. Штатное расписание утвердили.
Информационный центр был почти готов. Но чего это стоило…
Рощин поежился, вспоминая. Время было повернуто вспять.
Они будто вернулись обратно в эпоху социализма. Для
него самого год прошел без единого выходного дня. Потому
что постоянно шли «субботники» и «воскресники» по доделке
здания. Ведь Академия наук выделила им слишком малые
фонды. Которых не хватало на квалифицированное строительство
полного цикла. Бреши заткнули сотрудниками из числа
молодых. В смысле не предпенсионных.
И какая уж тут была наука…
А тем временем мальчики Кузьминского времени не теряли.
Им не было дел до проблем института. Прикрываясь всяческими
справками, они сидели на больничных. И лихорадочно долбили
науку. Годовой отчет в институте назывался осенней конференцией.
В ту осень ведущие места заняли Кузьминские выкормыши.
У ребят Старика ничего путного за этот суматошный год
не получилось. Этого следовало ожидать. Но тем не менее
удар оказался ощутимым.
Но и это был еще не конец. Все оставалось поправимым.
Требовалось чуть-чуть нажать где надо. И пролететь один
год по инерции. А к следующему подняться на прежнюю
высоту.
Но подступила беда нежданная. И непоправимая. Сорвалось
открытие информационно-вычислительного центра. Причем
из-за мелочи. Не сумели вовремя достать плиты для фальшполов.
Под которые должны прятаться кабеля компьютерной сети.
Пожарные отказались подписать акт о приемке помещения.
До тех пор, пока провода болтаются под ногами. А тем
временем машину с плитами забрало себе какое-то темное
НПО. Прямо по дороге. Чуть ли не с сортировочной станции.
А может, это не было случайностью? – запоздало усомнился
Рощин. – Рука Кузьминского нанесла последний улар?
Так или иначе, но грянул скандал. Ужасный. С отголосками
в Москве. Через год прошли окончательные выборы директора.
На которых победил Кузьминский.
Это было знамением черных времен. Рощин понимал прекрасно.
Предстояла планомерная атака на Старика. Кузьминский
стремился закрыть саму Старикову тему. Чтоб пустить
всех чужих по миру. И остаться в институте единовластным
научным главой. Тем более, что по публикациям гвардия
Старика неожиданно оказалась уязвимой. Кузьминский готовился
к войне всерьез. И заранее провел обработку ученого
совета.
В институте каждый год подводились формальные итоги.
По публикациям. Этим занималась контрольная группа ученого
совета. Именно она решала, какие издания считать местными,
а какие центральными. Результаты исследований, конечно,
были самодостаточны. И не зависели от того, куда успевал
их пристроить вечно опаздывающий автор. Но терминологический
крючок играл роль при подсчете результатов. Которые
выражались именно рейтингом публикаций. Существовало
также столь тонкое понятие, как индекс цитирования.
То есть количество ссылок на ту или иную работу. Фактор,
который вроде бы определялся прямым подсчетом. Но тем
не менее журналы, где считались ссылки, тоже определяла
пресловутая группа. И нынче у Кузьминского этот индекс
получился в три с половиной раза выше, чем у Старика.
В такую разницу нельзя было верить. Поскольку этого
просто не могло быть. Но председателем группы в этом
году посадили Степанова. За хорошее поведение Кузьминский
гарантировал ему помощь с докторской. Это знали практически
все.
Кузьминский был отъявленной сволочью. Но свои обещания
выполнял всегда. Водилась за ним такая маленькая слабость.
Вот Степанов и старался изо всех сил…
У самого Кузьминского имелось трое докторантов. С перспективой
защиты в будущем году. У Рощина диссертация была готова.
И сейчас именно он был козырным тузом Емельянова. А
значит, и самого Старика. И, конечно, стоило знать,
что в борьбе все средства хороши.
А он расслабился. Один из его оппонентов, как положено,
был иногородним. Рощин отправил ему бандероль с диссертацией
на отзыв. Совершенно спокойно. Через институтскую экспедицию.
Даже не подумав о возможных осложнениях…
И если бы не секретарь ученого совета Третьяков… Который
из последних сил старался быть нейтральным в битве.
Если бы не он…
Позавчера он отозвал Рощина в сторонку. Под лестницу,
где никто не мог услышать. И тихо осведомился про отзыв
второго оппонента. Первый и третий прислали давно. А
этот пока молчал. В тот момент Рощин даже не встревожился.
Поругал почту, и все.
Но к словам Третьякова прислушался. Отбросил принятую
в научных кругах щепетильность. И вечером позвонил своему
оппоненту, профессору Корнилову. Прямо домой по межгороду.
Благо они были знакомы. И на одной из конференций обменялись
координатами.
А когда дозвонился, то у него остановилось сердце.
Никакой бандероли с диссертацией тот не получал. Вряд
ли Корнилов врал. Он был мудрым человеком. Знал, что
за плечами Рощина в итоге стоит Старик. Который, несмотря
ни на что, имел огромный вес в Москве. И вряд ли Корнилов
стал бы рисковать своей репутацией. Тем более, ему самому
Кузьминский был абсолютно безразличен. Ведь власть того
еще не простерлась за Урал.
Значит… Значит экспедиция института была коррумпирована.
И подвластна Кузьминскому. Так же, как и контрольная
группа ученого совета. Впрочем, в этом не виделось ничего
странного.
Положив трубку, Рощин несколько минут стоял, боясь пошевельнуться.
Потом осторожно прошел в спальню и прилег не раздеваясь.
Прислушиваясь к неохотно затихающей боли. И думал, что
иной человек на его месте тут же получил бы инфаркт.
Потому что отсутствие одного их отзывов было смертельной
катастрофой. Тем более, что до защиты оставалось меньше
двух недель.
Он отлежался. Боль отпустила. По крайней мере, стала
не такой острой. Сердце и прежде напоминало ему о своем
существовании. С того момента оно начало отдавать в
руку почти постоянно.
Рощин не обращал внимания. Ему надо было срочно действовать.
И он действовал. Сейчас он неподвижно сидел в летящем
над черной земле самолете. Но продолжал действовать,
понемногу приходя в себя.
Да, спасибо Третьякову… - снова переживая позавчерашний
шок, поежился Рощин. – Если бы не он…
Сейчас уже все было схвачено. Сделано по максимуму.
И, надо надеяться, ко времени. И теперь можно было совершенно
спокойно рассуждать. И трезво прикидывать последствия
возможной катастрофы.
Без одного отзыва защита бы отложилась. Не на неделю,
не на две. Хорошо, если до осени. В беготне прошло бы
лето. Где каждый месяц работал бы на врага. Разосланный
автореферат сделался бы недействительным. Потребовал
переделки и рассылки заново. Так мог протянуться целый
год. За ученую степень давно уже не платили практически
ничего. Однако тонкая машина докторской защиты сохранила
прежнюю мелкотравчатость. И чувствительность к любым
неполадкам. И могло выйти так, что кто-то из людей Кузьминского
защитится вперед. Вот тогда бы действительно осталось
одно. Заказывать себе надгробный монумент. И присматривать
место на кладбище.
Поэтому Рощин выбрал единственный вариант. Взять запасной
том диссертации. И самому свозить его на отзыв. Сколько
времени потребуется на ознакомление? День? два? Может,
даже целая неделя. Корнилов хоть и хороший человек,
но въедливый. И заранее составленную бумагу не подпишет.
Сколько бы ни вышло, Рощин будет ждать. Устроится как-нибудь
в академической гостинице. Или в общежитии. Или еще
как-нибудь. Больше судьбу искушать нельзя. Без отзыва
обратного пути нет.
Теперь все хорошо будет, - уговаривал он себя, чувствуя,
как опять наваливается усталость от размышлений. – Главное
быть спокойным.
Если защита пройдет успешно… А она должна пройти успешно.
Поскольку в докторском совете пока большинство за Стариком!
То… То через полгода придет утверждение. Рощин принесет
сто очков Емельянову. Выведет его на корпус вперед Кузьминского.
Ведь у того собственных учеников-докторов пока нет.
Как бы он ни змеился! И … Быть может, через пару лет
удастся вывести в директора самого Емельянова!!! Вот
это будет тандем. Емельянов – реальная власть. Старик
– кардинал у трона. И уж тогда…
Тогда и за границу можно будет не уезжать насовсем.
А так, отъезжать время от времени. И возвращаться. Ведь
деньги, которые платят там ученым, кажутся большими
только отсюда. А здешнее место останется достаточно
серьезным.
Ладно, до этого еще надо дожить. А пока… Хорошо, если
Лариса ничего не приврала насчет Соколова.
Правда, слухи ходили давно. Соколов действительно собрался
уезжать. Кажется, в Америку. И давно бы уехал. Да только
одна из бывших жен подала на алименты. А с алиментами
за границу не выпускают. Но Лариса сказала, что Соколов
все-таки едет. Причем не разбираясь с женой. Гораздо
более трудным путем. Сменив фамилию, данные, паспорт.
В общем, абсолютно все. То есть уедет уже Соколов. А
совершенно другой человек. Странный способ для ученого.
Какой-то гангстерский. Но Лариса не врет в серьезных
делах.
И если это так… То под Кузьминского подведена мина.
Замедленная, но подведена.
Соколов величина, чего бы о нем ни говорили. Вообще-то
странный он человек. По всем параметрам ему полагалось
быть в одной упряжке с Кузьминским. Но он держится сам
по себе. Всегда остается в стороне. Кузьминского это
раздражало. Ему всегда хотелось заручиться Соколовской
поддержкой в борьбе. Но не получалось. Более того между
ними всегда витала какая-то взаимная злость. На серьезных
заседаниях совета чуть не дрались. Разве что за пейсы
друг друга не таскали. Сейчас Соколов смекнул в чем
дело. И приутих. Ругаться с директором перестал. Будто
и не ругался никогда. И решение уехать его вполне разумно.
Потому что теперь Кузьминский мог его просто раздавить.
В директорском кресле поддержка не нужна. А именитый
ученый, не являющийся союзником, опасен как конкурент.
Вот Соколов и решился бежать. Туда, где его и без Кузьминского
оценят. Если верить фантастическим слухам, вообще без
собственной личности.
В принципе это возможно. Тогда в здании институтской
иерархии нечто заскрипит. Сдвинется и переместится.
С пользой для Рощина.
Соколов освободит место ведущего научного сотрудника.
На него сразу рванется старый пень Карпенко. Он давно
уже замер в позиции низкого старта. Только штатное расписание
не позволяло.
Карпенко передвинется на ступеньку выше. И станет пустым
место старшего научного сотрудника. На него давно претендует
один юный гений. Соколовский питомец. Безбородый Мишурис.
Но он пока даже не кандидат наук. При нынешнем раскладе
старший ему не светит. Правда, Мишурис действительно
почти гениален. И готов защищаться хоть завтра. Причем
обе диссертации сразу. Но руководитель его допустил
тактическую ошибку. У Мишуриса нет ни одной собственной
научной работы. Все только в соавторстве с Соколовым.
Наверное, так делалось из благих намерений. В паре с
Соколовым журналы охотнее принимали статьи неизвестного
Мишуриса. А вышло боком. Даже при нынешней демократии
совет не отважится принять к защите такие материалы.
Где у диссертанта все работы совместные с шефом. Которого…
теперь и вовсе не существует!
Значит, Мишурису придется ждать. Ждать выхода хоть одной
собственной статьи. И это только для кандидатской.
Скорее всего, Соколов не изверг. И с Мишурисом они договорятся.
Будущий эмигрант сходит в редакцию университетского
«Вестника». Где, по слухам, у них второй год лежит огромный
совместный труд. И благородно вычеркнет свою фамилию.
Это окажется быстрейшим вариантом спасения Мишуриса.
Но все равно он не молниеносен. Несчастный будет ждать
еще минимум восемь месяцев.
И если защита пройдет успешно… То место старшего научного
сотрудника однозначно достанется Рощину. Несмотря на
любые происки врагов.
Только бы слухи насчет Соколова оправдались. Не оказались
бы хорошо просчитанным блефом…
Вот тогда жизнь войдет в спокойное русло. Придет достаток.
Можно будет разделаться с совместительством. Послать
к черту напомаженных дур из Технологического института.
Не объяснять им по сто раз, что такое условно сходящийся
ряд. И в приемных комиссиях во время отпуска не сидеть.
Можно будет отбросить все. Абсолютно все. В сторону!
И драгоценное время жизни отдать главному.
Великому и единственному смыслу. Математике.
Математика… Наука наук. Лучший и совершеннейший вид
человеческого знания.
Она беспредельна. Сколько возможностей открывает перед
цепким умом! И какие разные в ней дороги ! Какое богатство
выбора! Можно уйти в прикладные методы. Тесно связанные
с практикой. Где любой результат получается в виде компьютерной
программы. Но это удел полуумков. Которым не хватает
сил подняться на высоту чистого разума.
Хотя именно там… На той неведомой высоте. В упражнениях
чистого разума. И есть предназначение интеллектуального
человека. Предназначение и счастье.
Еще студентом Рощин выбрал специальность «высшая алгебра
и теория чисел». Это сверхвысота. Стратосфера. Почти
космос. Что может быть прекраснее? Чем уйти в мир строгих
законов. Чистый, упорядоченный мир. Где нет ничего реального.
Нет раздражающих цветов! назойливых звуков! неприятных
запахов! А самое главное – нет людей. С их мелочными
и ничтожными заботами.
Рощин вздохнул.
Нет людей в науке. В науке – да. А около науки идет
непрерывная борьба. Не борьба даже, а крысиная грызня.
Перед одним заискивать. Другому вовремя ножку подставить.
Через третьего просто перешагнуть и не оглянуться… Как
все это мерзко. И как, вероятно, гадко со стороны…
Но иначе просто не может быть. По крайней мере, в науке.
В чистой науке. Которая не несет человечеству прямой
пользы. Ощутимой в рублях или киловатт-часах. Чей вклад
измерить практически нечем.
В чистой науке процветает тот, чья тема в плане. То
есть у кого есть деньги. На содержание штата. И обеспечения
своих сотрудников необходимым уровнем жизни. Достаточным,
чтоб они не рыскали в поисках левых приработков. А занимались
конкретно наукой.
Старик порядочный. А Кузьминский дрянь. Это с человеческой
точки зрения. Но если разобраться без эмоций? Темы того
и другого равноправны. Обе одинаково глубоки. И чисты.
То есть в равной мере бесполезны с утилитарной точки
зрения. Эти темы не в состоянии обеспечить себя самостоятельно.
В отличие от прикладных. Где можно всегда взять заказ
у какого-нибудь предприятия. Написать программу. И получить
свои деньги. Чистая наука не имеет точек приложения.
И заработать ею невозможно. В Академии наук денег мало.
Сейчас особенно. Она, конечно финансирует фундаментальные
исследование. Но в минимальном объеме. То есть на поддержание
обеих тем денег нет. И не будет никогда. Вот и кипит
борьба. Оказавшийся наверху сохранит свою деятельность.
А нижний задохнется. Потому что останется с чистой наукой.
Но без ничего. Без командировок. Без дополнительных
ставок. Без договоров. Без возможности купить лишний
картридж для принтера. Чтоб распечатать внеплановую
статью. И так далее… Проигравшего никто не будет добивать.
Он сам загнется очень быстро. По закону интеллектуальных
джунглей.
Противно все это. Вот если б можно было жить иначе.
Не марая рук… Не примыкая к группировкам. Как жил до
сих пор Соколов. Да нет, конечно. И он уже не живет.
Раз твердо собрался уезжать.
Наверное, здесь никогда ничего хорошего не будет. И
придется потом тоже думать об отъезде. В какую-нибудь
обеспеченную страну. Где ученому-теоретику платят гроши,
как и везде. Но на общем уровне вполне приличные для
жизни.
Но за границу уезжать рано. Прежде нужно достичь положения
здесь. То есть в любом случае драться. За место под
солнцем.
Поскольку за все века только Диоген оказался способен
жить в бочке. Мы не идеалисты. Материя действительно
первична. Дух на втором месте. А сначала надо дом обставить.
И самому одеться как следует. Не для себя ведь одного.
Для престижа науки. Чтоб на школьном вечере встречи
не стыдно было ученому рядом с коммерсантом. А на какой-нибудь
международной конференции не выглядеть совсем уж бомжом…
По сравнению с каким-нибудь американцем. Или японцем.
И, кроме того. Пока не вскарабкаешься повыше, все бесполезно.
Не дадут в свое удовольствие заниматься наукой. Чтоб
уединиться на высоте своей темы, надо эту высоту отбить.
Тоже вечная истина.
Да… Только бы вышло по задуманному, - опять вздохнул
Рощин. Нормальный контакт с Корниловым. Защита. Утверждение.
Реальный отъезд Соколова. А потом и скачок на старшего…
А если б удалось собрать все силы… Как партию в старом
стихе Маяковского. В один разящий кулак. – Рощин усмехнулся,
вспомнив стихотворение из детства. Теперь уже относящееся
к ушедшей эпохе. В один кулак. Дать Кузьминскому немного
порезвиться. А потом двинуть. Внезапно и наотмашь. И…
И свергнуть всю его шайку! Расчистить место. И в освободившееся
кресло посадить Емельянова. Нынешнее Емельяновское место
высвободилось бы. И тогда…
Рощин сладко вздохнул. Поежился от внезапной перспективы.
Которая даже ему еще ни разу не приходила на ум.
15
Хрупкая теснота пилотской кабины была погружена в тихий
мрак, нарушаемый лишь зеленым свечением приборных досок.
Штурвал с повешенной на рогульку дужкой радиотелефонной
гарнитуры – символ отрешенности от земных сует в просторе
высокого эшелона –иногда подергивался, как сладко спящий
кот, под невидимой рукой автопилота. Двигатели, давно
переведенные со взлетного на мерный крейсерский режим,
почти затихли; еле слышное их урчание едва пробивалось
сюда, в пилотскую, наглухо отделенную бронированной
дверью от сонного полутемного салона. Яростно свистел
ветер встречного потока, набегая со скоростью 880 километров
в час и неохотно замедляясь на скошенных лобовых стеклах,
выступающих наружу переплетах Юриного блистера и тонких
тягах стеклоочистителей. Этот металлический, неослабно
висящий свист уже не воспринимался ухом; сквозь него
отчетливо проступало мягкое урчание, гудение, жужжание
и периодическое пощелкивание приборов – нормальный шум
рабочего покоя пилотской кабины.
Впереди, за наклонной чернотой стекол, раскинулась ночь.
Прямо по курсу медленно ползли звезды, охватывая самолет
мелкодырчатым пологом глубокого неба. А где-то совсем
внизу, мерцая сквозь холодные струи льдистой высоты,
желто проглядывали в разрывы облаков огоньки головокружительно
далекой земли.
Дугарев потянулся в кресле, расстегнул воротник рубашки
и чуть распустил узел галстука.
Штурман Юра затих у себя внизу, следя за погодой на
курсе. Бортинженер Олег повис на откидном сиденье сзади.
Он-то как раз держал вахту, непрерывно контролируя по
приборам работу всех систем самолета. Автопилот делал
свое дело, ведя машину от привода к приводу, направляя
по звеньям давнишней, четко отработанной воздушной трассы
– одной из сотен, невидимыми нитями прошивших небесный
купол над Россией. А вот Владимир Геннадьевич отключился:
приладив под нос самодельную лампочку, внимательно читал
обернутую газетой книжку. Действительно, у пилотов сейчас
просто не было дел.
Покой. Удивительные для земного человека часы тихого
покоя на большой высоте. Ведь непосвященному кажется,
будто пилоты весь рейс заняты напряженной работой. На
деле-то все иначе. Немного напряжения при взлете, чуть
больше при посадке – еще больше, если выбились из графика
или видимость подкачала. А основное время полета, проходящее
в высоком эшелоне – особенно ночью, когда замирают бурные
токи, растворяется постоянная зыбь турбулентности и
весь громадный воздушный океан затихает, превращаясь
в какой-то сонный студень – основное время полета пилот
бездействует. Машиной, точнее идущими в ней процессами,
занят бортинженер. Штурман приглядывает за перспективой
погоды, чтоб случайно не влететь в грозу, которой не
было впереди еще полчаса назад. Остальное делает автопилот.
Если же летчику приходится вмешиваться в управление
на высоте десять тысяч метров – значит, дело дрянь.
За годы летной работы Дугарев научился довольно легко
регулировать свои внутренние часы. Хотя, возможно, не
имей он такой способности, и не удержался бы долго в
авиации. Во всяком случае, в отличие от молодого еще
Юры, который для борьбы со сном перед каждым рейсом
после медконтроля проскальзывал в буфет, где вливал
в себя лошадиную дозу кофе, после чего, как балаганный
дергунчик, долго не мог угомониться в блистерной тесноте
– в отличие от Юры, он никогда не испытывал дремоты.
И даже не боялся уснуть, расслабившись в кресле. И не
реагировал на постоянную смену часовых поясов. Он даже
любил по-своему эти ночные часы бодрствования и особого,
ни с чем другим не сравнимого покоя в оторванной от
земли, неподвижно летящей пилотской кабине. Часы, когда
можно, не отвлекаясь на всякие мелочи, посидеть без
дел. Может быть, подумать о жизни – а может, просто
отойти душой и телом от назойливой земной суеты.
Но сейчас покоя не было. Его и не могло быть. Слишком
уж много всего навалилось разом в этой земной суете;
и теперь Дугарев, недовольный собой, мысленно перебирал
все неприятности, которые обрушились на него именно
сегодня. Он знал, что мысленный разбор полетов ничему
не поможет, и что вообще его неприятностям помочь трудно
– но он не мог отключиться, принудить себя думать о
чем-то постороннем. И, ругая себя, переживал все заново.
Он глядел вперед – туда, откуда незримой ледяной струей
неслась лавина встречного воздуха – но сквозь железный
свист, сквозь мягкий фон приборов и временами долетающие
голоса далеких турбин вновь и вновь слышал тихий Ритин
голос:
- Заинька, не волнуйся – все будет хорошо.
Заинька… Дугарев грустно улыбнулся. Скажи кому, что
его – здорового
мужика, разменявшего уже наполовину свой четвертый десяток,
командира корабля, которого все считают немного занудой,
кое-кто кличет «дюралюминиевым сухарем» и большинство
даже побаивается – что его можно назвать «заинькой»?!
Не поверят, еще и засмеют насмерть. Но Рита звала его
так с первых дней знакомства – она сказала, что жена
для мужа вторая мать, и спросила, как мама ласкала его
в детстве. Вот и вернулось это смешное розовое «Заинька»,
как символ их общей с Ритой тайны.
-…Заинька, все будет хорошо…
Рита произнесла эти слова уже на прощание – в неуютном
больничном холле, невыносимо маленькая и жалкая, хоть
и взявшая с собой собственный халат. Свет еле горел,
из неплотно закрытых рам отовсюду сквозило, было холодно,
пахло лекарствами и еще чем-то – безнадежным, как сама
болезнь.
Заинька. Прямо из больницы он отправился в порт, на
эту чертову инспекцию, даже домой к Ленке не заехал;
сумка с Ритиной одеждой – шапкой, аккуратно свернутым
пальто и сапогами в пластиковом пакете – так и осталась
лежать на заднем сиденье. Хорошо, что сумел утаить от
Риты эту проклятую инспекцию: у нее и без того на душе
было тяжело.
А он предчувствовал, что заседание добром не кончится.
И точно, развели крючкотворство по таблицам и графикам
и доказали-таки, что тогда он теоретически мог посадить
машину с первого захода. Теоретически – на все сто процентов.
Ну, и конечно, дальше пошло, как по маслу. Обозвали
растратчиком: конечно же, из-за ухода на второй круг
получился пережог керосина, а сейчас, при нынешних ценах
и иссякающем потоке пассажиров, каждый литр на счету…
Хотя получается историческая ерунда: грызться за литр
керосина, забыв о том, какие беды – в том числе и чисто
финансовые – навлечет на компанию авиационное происшествие
или катастрофа?
Дугарев с сердцах ударил кулаком по колену, снова переживая
неприятные минуты разбирательства, где приходилось сдерживать
себя, говоря лишь необходимые, бесспорные вещи.
Называя его великим перестраховщиком, вспомнили также
недавний, оставшийся без разбора и взыскания случай,
когда он вернулся с полосы и задержал вылет на два часа,
настояв на дополнительной проверке силовой установки.
Поскольку уже на разбеге заметил нехорошую вибрацию,
появившуюся при выводе второго двигателя на взлетную
тягу. Точнее, даже не заметил: приборы не успели ничего
показать – а почувствовал иррациональным чутьем летчика,
становящегося во время работы частью своей машины. Ощутил,
сбросил тягу и зарулил обратно на перрон.
Как они могли не припомнить ему и этого случая? Ведь
когда он прервал разбег – не достигнув, к счастью, рубежа
и обойдясь без выката с полосы – вернулся на стоянку
и неимоверными усилиями заставил техников еще раз проверить
правый двигатель, то в нем ничего не нашлось. Все оказалось
в норме, в пределах допустимых отклонений. После возвращения
из того полета сняли показания самописцев – там не оказалось
даже намека на резкую вспышку вибрации. Тогда ему просто
заявили, что он страдает навязчивой дефектоманией. Хотя
в таком самолете, на котором ему сейчас приходится летать,
- тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить в воздухе…- может
отказать что угодно и в любой момент.
Про навязчивую дефектоманию повторили и сегодня. И уж
всыпали сразу за все. Ругали так, будто ему приходилось
возить пассажиров на свежем «Боинге-777», а не на жалком
раздрызганном «Ту» 1971 года выпуска…
Показывая заключения регламентного осмотра, утверждали,
что все навигационные системы самолета, обеспечивающие
посадку – громкий технический термин, который на «Ту-134»,
не оборудованном курсовым локатором, означал скорчившегося
в узком блистере штурмана Юру, - все «навигационные
системы» были исправны. И диспетчер посадки точно вывел
их к аэродрому по глиссаде и курсу – и совершенно непонятно,
зачем он, Дугарев отказался от захода на посадку и самовольно
ушел на второй круг.
Конечно, хорошей работы диспетчера и он не отрицал.
Но как, какими словами и не фиксированными ни чем показателями
можно было убедить комиссию, что уже перед высотой выравнивания
видимость показалась Дугареву недостаточной: отделившийся
от нижней границы облачности туман осел на землю и застлал
полосу, размыл сияющими пятнами ее фиолетовые огни.
И он не рискнул нырять в этот туман смаху, ушел на второй
круг и совершенно спокойно посадил машину со второго
захода, когда был уже внутренне настроен на туман. Формально
он воспользовался данным ему командирским правом. Ведь
на бумаге сказано ясно: в воздухе командир корабля является
единственным и полновластным хозяином борта, несущим
ответственность за жизнь людей и имеющим в любой ситуации
право окончательного решения. Он сделал свою работу
правильно. Но его выругали за проявление своевластия,
тыча – как курсанту – хорошей работой диспетчера и посадочным
минимумом.
Хорошо хоть удалось заставить себя молчать про эти самые
полумертвые фиолетовые огни Пулковской полосы – а как
хотелось раскричаться о сомнительной возможности самих
полетов с такой полосой, которая даже ясной ночью едва
заметна издали. И еще припомнить какой-нибудь американский
фильм-катастрофу, в котором взлетно-посадочная полоса
всегда доступна, поскольку ярко и точно освещена как
по бокам, так и по оси, и поперек в местах стартовых
маркеров, и просто в отметках соответствующего расстояния
до конца… Промолчал. А то вышло бы еще хуже – еще в
чем-нибудь бы обвинили, расстроили бы нервы без всякого
толку. Перед полетом, кстати.
Дугарев вздохнул, искоса посмотрел на Владимира Геннадьевича.
Облизнув кончик уса, угольно черный в ярком световом
пятне, он перевернул страницу, не отрываясь от чтения.
Случай, за который драили его сегодня – отличный пример
ситуации, из которой у командира два выхода, и оба на
разбор в инспекцию. Поскольку бескомпромиссного решения
не имелось в принципе. Если бы пошел на посадку с первого
захода, без точной визуальной оценки расстояния из-за
тумана – поскольку высотомер около земли врет, как поп
на проповеди, - то приближался бы к полосе осторожно,
не рискуя быстро снижаться и совершил бы касание дальше
последнего маркера, в результате допустил бы выкат.
Плохо. Ушел на второй круг, начал снижение загодя –
тоже плохо. Куда ни кинь, всюду клин. Вот и вкатили
выговор. За все. А раз выговор, значит…
Дугарев болезненно поморщился, представляя себе смысл
этого «значит».
Значит, еще год невозможно подать представление на подтверждение
первого класса. Еще целый год летать со вторым. Целых
триста шестьдесят пять дней – и это еще минимум! – трястись
по небесным колдобинам на этой старой колымаге, которая
в сравнении даже с российскими самолетами первого класса
все равно как гусеничный трактор рядом с лимузином.
Дугарев в сердцах окинул взором кабину, мысленно видя
мельчайшие, стертые мраком подробности. В темноте, красиво
расцвеченной лампочками, полосками индикаторов и круглыми
шкалами, она казалась не такой уж убогой. Но он-то знал,
каков самолет на деле.
Он просто физически не любил «Ту-134». Не любил за все
– за слабые, чуть живые двигатели, отсутствие современных
средств управления и диагностики, и общую дряхлость
своего штатного оборудования.
Возможно, когда-то, в начале 70-х годов, этот самолет
и был приличным для тогдашнего уровня, но сегодня… Сегодня
это была просто груда металлолома, которую вновь и вновь
со скрипом гнали в небо.
Старье. Безнадежная, отслужившая свой век и ресурс рухлядь.
Приборы, каких давно уже никто нигде не ставит. Допотопные
системы. Слева под локтем, например, торчит зубчатое
колесо размером с хорошую сковородку. Не что-нибудь,
а штурвал управления триммером руля высоты. Нужно переустановить
– приходится бросать самолет на второго пилота и крутить,
лихорадочно, пока локоть не онемеет. Все на тросах и
тягах, хотя теперь рули везде триммируются автоматически.
Тросы, конечно, надежнее автоматики. Но почему-то ущерб
от ее отказов все-таки меньше, чем от потери времени
на привод в действие ручных механизмов. На приборной
доске, среди кнопок и циферблатов – вон там, чуть левее
второго авиагоризонта – кусок изоленты. Там некогда
находилась ручка выпуска посадочного щитка. Щиток оказался
малоэффективным, при доработках его убрали, ручку демонтировали,
а дырку просто заклеили. Все, как в старом грузовике.
И так далее…
То ли дело в новом самолете!
Ну даже не в новом. Хотя бы в «Ту-154». Курсовой локатор
есть – уже половина головной боли вон. Бортовой компьютер.
Сервомоторы на каждом шагу.
А «Ил-86»… Или «Ту-204», в котором он даже ни разу не
бывал… Дугарев тяжко вздохнул, подумав о самолетах первого
класса, отодвинувшихся еще на год.
И еще Нина, плюс ко всему, - неожиданно подсказала память.
– Тоже мало приятного.
Для него-то, конечно, особой неприятности нет. Но неладно
все-таки. Хорошая Нина девушка, да только вторая бортпроводница
Вера, пользуясь старшинством, ее совсем под себя загнула:
вертит как хочет, а Нина на все и поддается. Вот ведь
стервоза хитрая: девку подкараулила, с нею договорилась,
сама на глаза явиться побоялась. Веру по возвращении
надо будет, конечно, хорошенько вздуть. Неплохо бы ее
вообще убрать из экипажа и взять на замену какую-нибудь
другую, менее пронырливую. Да только как теперь это
сделать: сам ведь нарушил инструкцию, вылетел с неполным
составом бортпроводников. Вскроется – ему еще один выговор
влепят. Стоило, конечно, в порту задержаться: заявить,
потребовать бортпроводницу из резерва, оформить все
официально, чтоб потом Верку гнать ко всем чертям –
да уже поздно было. Нина все на перроне выпалила, сама
ведь тоже чуть не опоздала.
Так что официально ничего не поделаешь, придется в личном
порядке разбираться. Но за Нину пора взяться как следует.
Внушить ей, что чужие заботы не всегда следует брать
на себя. Но как убедить женщину критически относиться
к другой женщине? Надо бы с Ритой посоветоваться…
Опять Рита… Нет, невозможно. Эти мысли надо прекращать.
- Юра, что там с погодой на трассе? – спросил он, заглушая
свои думы.
16
- На-ас не догонишь!
На-ас не догонишь!
На-ас не догонишь!
На-ас не догонишь!!!
- мурлыкала Нина привязавшуюся дурацкую строчку, перемывая
в
железной раковине желтоватые прозрачные стаканчики из-под
минералки.
- …На-ас не догонишь…
Гул турбин, плотно забив уши, отдавался в каждой штуковинке,
время от
времени звонкой дрожью пробегал по стальной мойке. И
можно было запросто вообразить, будто где-то поблизости
– ну прямо за спиной! – играет диск. Или даже стоит
сама рок-группа.
- Нас не догонишь!
На-ас…
Жаль, что бортовой магнитофон врубается только на салон,
- вздохнула Нина, вытанцовывая каблуками такт на мягкой
резине коврика. – Ввернуть бы сейчас погромче, занавеску
зашпилить – и ловить кайф по-черному…
Гора чистых стаканчиков взгромоздилась в углу мойки.
Нина перевела дух, аккуратно вытерла вроде бы неповрежденный
маникюр прохладным чистым полотенцем.
Надо же, придумала, корова! – Нина вспомнила раздраженное
лицо толстухи под песцовой шапкой. – «Из одной посуды
и нас и собаку поите?!» Поди ей докажи, что эти стаканы
не только после собаки, после каждого пасажира заново
перемываются и перетираются! А одноразовых на такие
рейсы не дают. Считают, видно, что этому самолету и
старье сойдет.
- На-ас не догонишь!!!
Нина ловко провернулась на каблуках. Когда сидишь, то
и не чувствуешь вовсе, что самолет летит, но только
встанешь на ноги – и сразу кажется, будто все кругом
плывет, качается и проваливается, и ты летишь сама по
себе, блин… Кайф, одно слово. Только никто не понимает,
кому ни пыталась объяснять. Дураки набитые – это же
самое то, когда сама по себе летишь!
Небось сама-то, бомба семитонная, пить хочет, а собака
– не человек?! – яростно продолжала свой мысленный спор
Нина. – Измучилась бедняжка, испугалась – такая хорошулечка!
Неужели водички ей не дать полизать хотя бы!
Она опять улыбнулась, вспомнив, как благодарно глядела
собака, вылакав семь стаканчиков подряд.
Правда, в глубине души-то Нина прекрасно сознавала,
что потащилась в конец салона не из-за собаки. Вернее,
не только из-за нее. Там ведь в семнадцатом ряду на
месте «А» сидел тот самый, суховатый, в кожаном пальто
и с дипломатом… Возясь вокруг собаки, Нина украдкой
бросала на него взгляды. Он спал, какая жалость! – но
зато она смогла как следует рассмотреть его лицо. Собранное
и спокойное, лишенное глупых эмоций, какое-то сжатое.
Даже спал он как-то странно: иные храпят с разинутым
ртом, или еще как-нибудь. А он сидел с закрытыми глазами,
но со строгим, бодрствующим выражением. Как на официальном
приеме.
А все-таки он на меня положил глаз, когда ремни проверяла…
- Нина торжествующе хихикнула, показав язык своему мутному
отражению в блестящем пластике, которым была облицована
кухня. – Вот тебе, жирная стерва! На тебя-то, хоть ты
раком встань, никто не посмотрит!.. Надо же такую гадость
ляпнуть: «Из одних стаканчиков…» А я и растерялась,
даже покраснела – ладно, вроде не видел никто. Надо
было ей ответить: «А после вас даже собака не станет
пить!».. Ой нет, нельзя, конечно. Она Николай Степанычу
пожалуется, скандал будет… И почему все толстухи такие
злые? Как, например, и та рожа, что колготки мне продрала?
Воспоминание об испорченных колготках всплыло мрачной
тенью, разом выключив хорошее настроение. Сама не зная,
зачем, Нина выставила перед собой ногу, чтоб взглянуть
на коленку – и охнула, прижав к щекам ладони. Едва не
села на пол от отчаяния в дрожащей ватной пустоте.
Поперек правого колена шел красный след от царапины,
проступивший и засохший темной кровью на капроне колготок.
Ужас. Кошмар. Пойти и повеситься. Как она сразу не заметила?!
Нина заметалась по тесной кухне, не зная, за что схватиться.
Права была бабушка, когда говорила, что если начало
не везти, то уж во всем. Но что же делать… Что же делать
теперь?
Вон грузин – сразу лапать полез. Увидел драную коленку
и сразу решил, что дешевка, с которой все можно. Ладно,
плевать на грузина – у него вместо мозгов каракуль да
мандарины. Но тот, в кожаном пальто, тоже заметил царапину
– она же в хвост шла, а он справа сидел!!!
Нина в бессильном отчаянии опустилась на откидной стул,
жалобно вытянув ноги перед собой. Левая коленка была
в ажуре. Правая – перечеркнута красным рубцом.
Пропадет теперь вся красота… А коленки всегда были ее
главной гордостью и основным природным богатством, не
требующим никаких подправок извне. Ни у кого из подруг
таких в помине не было. Чтоб и не толстые, и не костлявые,
и не узловатые, и не слишком пухлые, не острые и не
плоские! Верка, тощая кикимора, дня не проживала, чтоб
насчет Нининых коленок не вздохнуть: саму-то бог телом
обделил; мало того что груди не дал, так и ноги как
у бледной спирохеты. А штурман Юра – он, конечно, бабник,
и его слова особо слушать не стоит, но все равно приятно!
– всегда говорил, высунувшись из своей норы в кабине:
- У тебя, Нинка, коленки – ну точь-в-точь посадочные
фары!
И даже иссушенный постоянным нервным напряжением бортинженер
Олег добавлял, покрывая ниточкой усиков нежданную улыбку:
- В положении «На выпуск»!
Да что же это я, - встрепенулась Нина, вспомнив об экипаже.
- Сейчас же
ужин нести в пилотскую! А я тут…
Она вскочила, метнулась в проход.
Потом остановилась и принялась оттягивать вниз подол,
пытаясь прикрыть злосчастную ссадину. Юбка не поддалась
даже на сантиметр – по фигуре была подогнана на славу,
не один день она маялась с этой формой. которую словно
для беременных кроят… Нина расстегнула молнию, стащила
юбку пониже, но не смогла застегнуть на бедрах. Вытачки
распороть?… Тоже не выйдет, пояс сложно вшит. Огладив
юбку так и сяк, Нина почувствовала пальцами жесткий
край подгиба. А если… Она вывернула подол наизнанку
– подвернуто было сантиметров пять, а то и семь. Если
выпустить обратно - будет о’кей! Вот это действительно
спасительная идея. Нина побежала за сумочкой, где всегда
лежала косметичка с необходимыми инструментами. И замерла
на полпути, вспомнив, что подгиб сзади в одном месте
порван и грубо заштопан крест-накрест: зацепилась еще
давно за какой-то драный стул в каком-то столь же драном
аэропорту. Если вывернуть наружу – выйдет еще дешевее,
чем с оцарапанной коленкой… Да и вообще идея хороша
лишь теоретически – где взять утюг, чтобы убрать складку?
Которая наверняка так слежалась, что и вообще уже никакими
средствами не уберешь?.. Бессмысленно даже думать.
Но что же делать, что де все-таки делать?!
Нина повалилась на сиденье, опустошенно уронив руки.
И в тот же миг, пробившись сквозь перину турбинного
шума, злорадно заиграла веселенькая песенка на ее запястье.
Часы, в отличие от нее, давно помнили об ужине для пилотов.
Она вздохнула и, тяжело поднявшись, выдернула из электропечи
подносы с едой.
17
Свет, ярко вспыхнувший в пилотской, сразу отрезал ее
от несущейся за стеклами бездонной холодной высоты.
Сделал теплой и даже уютной, похожей на тесный закуток
дачной веранды.
Расстелив на коленях полотенце – чистое, выглаженное
Ритой до хруста, взятое из громадной стопки, оставленной
ею дома из расчета свежего на каждый рейс, - Дугарев
принялся за еду. Смешно признаться, но он особенно любил
этот скудноватый служебный паек на высоте – всегда чрезвычайно,
по неземному вкусным казался ему и тощий бок престарелой
курицы, и завернутое в целлофан микроскопическое пирожное,
и слегка поджаренный кусок хлеба…
Но сейчас ему ничего не лезло в горло.
И Нина пришла сама не своя, точно ее успели подменить
за час полета. Обычно, принося ужин, она сияла молодой
беззаботной радостью и некоторое время еще стояла в
тесной середине кабины, а то и вообще присаживалась
на подлокотник к Владимиру Геннадьевичу, точно хотела
подразнить своими сверх меры оголенными ногами вечно
подсматривающего снизу Юру – и по-смешному таяла от
его в общем-то однообразных и плоских шуточек.
Сегодня же явилась как перетянутый болт – вся звенящая
от какого-то внутреннего перенапряжения. Вошла боком,
быстро распихала подносы, никому не глядя в глаза. Юра
по обыкновению вылез из своей норы между штурвалами,
начал свои обычные приставания. Она не отреагировала
– даже не улыбнулась. Развернулась и ушла, тихо прикрыв
за собой бронированную дверь.
Поговорить с нею надо было, конечно, да куда уж тут!
Эх, Нина, Нина…- Дугарев вздохнул, отхлебнув из пластмассовой
кружечки остывающий кофе. – Девочка милая – какая же
беда у нее стряслась сегодня такая страшная? Может,
дома что случилось?
А ведь она всего на пять лет старше Ленки! – неожиданно
пришло ему в голову. – Значит, еще пять лет минует –
и Ленка, милая родная домашняя Ленка сделается вдруг
маленькой женщиной, начнет носить короткие юбки и всякие
нарочно просвечивающие наружу женские штуки-дрючки?
И какой-нибудь кобелек вроде Юры будет говорить пошлости
начет ее ножек, будет хватать ее плечи, будет… Будет?!
Да ни в жизнь! В бараний рог его, пусть лишь попробует!!!..
Глупости…- он усмехнулся, осаживая себя. – Как будет,
так и будет. Иначе не может быть… Ну ладно – это еще
когда… Сейчас она пока еще своя. Маленькая девочка Ленка.
Мысль о дочери как-то сняла напряжение, обдав его привычной
нежной теплотой. Что-то она сейчас делает? Он бросил
взгляд на часы. За полночь уже – спит, наверное. Он
улыбнулся, увидев ее спящей: наверняка по недавно сложившейся
привычке свернулась под двумя пледами в гостиной на
диване, телефон рядом на стуле: до ее спальни шнура
не хватает.
Да, этот телефон… Последние три года Рита тот и дело
попадала в больницу, причем всерьез и надолго. И Ленка
вдруг стала бояться отпускать его в ночь. Словно сердечко
ее маленькое не хотело оставаться в полном одиночестве
среди мрака большой и грустной квартиры. Поначалу она
плакала, просилась вместе с ними, просилась лететь куда
угодно, мотаться хоть всю ночь, хоть по запасным аэродромам
– лишь бы не быть одной дома, где по углам уже сгущалась
печаль грядущих утрат.
Зная Ленкин характер, Дугарев старался не обострять
ситуации – в первое время под всякими предлогами уклонялся
от ночных рейсов. А когда это сделалось уже невозможным,
они нашли компромиссный вариант. Дочь согласилась отпускать
его с условием, что он обязательно позвонит ей, как
только прилетит в порт назначения, сколько бы ни было
времени по-петербургски в от момент.
Уговорившись об этом, Дугарев во второй или третий раз
решил сделать ей сюрприз. Связался с диспетчерами на
трассе, сказал, что у него экстренная необходимость
и через звенья длинной цепи позвонил домой. Думал, Ленка
страшно обрадуется, услышав его голос прямо с борта.
- Папка…- вопреки ожиданиям, вздохнула она, когда он
на следующее
утро вернулся домой. – Не звони мне больше с самолета,
ладно? Зачем мне слышать тебя с небес, я и так знаю,
что ты летишь. Мне нужно знать, когда ты прилетел .
Хочу слышать тебя и знать, что ты стоишь на земле, а
не среди своих противных рулей и штурвалов. И по сотовому
тоже не звони. Звони из аэропорта, по междугородке,
как простой человек.
И это стало ритуалом. Куда бы ни прилетал Дугарев, сразу
же забегал на
десять минут в портовый узел связи. Старался звонить
через оператора – чтобы Ленка была точно уверена, что
разговор идет с земли. Но по ночам переговорные пункты
часто закрывались на перерыв, приходилось звонить из
автоматов. И прибывая в любой новый город, Дугарев прежде
всего покупал телефонную карту. Их сейчас скопилась
целая пачка, которую он носил всегда с собой в кармане
кителя. Чтоб не вышло досадной случайности и звонок
дочери не сорвался из-за отсутствия операторской связи.
Сегодня он был спокоен. В этом уральском городе ему
приходилось
бывать, и телефонная карта имелась.
Спит, конечно, - с нежностью подумал он опять. – Под
парой пледов на неудобном коротком диване. Да, надо
будет этот вопрос решать по-другому. Придется второй
аппарат поставить, провести линию ей в спальню прямо
к кровати. Или радиотелефон купить, пусть трубку везде
с собой таскает… Если с Ритой и дальше так дело пойдет.
С Ритой дело пойдет… Дугарев почувствовал, как холодная
тоска дышит ему прямо в затылок. Он знал, что готов
отдать все, все самое святое в жизни – готов был даже
проститься с карьерой летчика, если бы потребовалось!
– лишь бы все было хорошо. Лишь бы жена снова стала
здоровой. И отступило страшное, ледяное слово.
Онкология – тупой звон холодной никелированной стали.
Сочетание простых вроде букв, несущее ужас неотвратимой
смерти. Само название улицы в Петербурге, где стоит
этот ужасный диспансер, давно въелось в людское сознание.
Стоит лишь сказать кому, что жена лежит на Березовой
– как сразу же в глазах собеседника появляется участливое
выражение. Словно его уже приглашают на поминки…
Рита болела несколько лет. Разные врачи подозревали
разные болезни, но окончательного диагноза ей никто
так и не поставил. И даже тот факт, что временами ее
требовалось укладывать в онкологический диспансер, Дугарев
старался воспринимать без отчаяния. Вернее, уговаривал
сам себя. Ведь диагноза не называли. И приговор пока
не прозвучал. А слово «онкология» - это просто название
отделения. И ничего страшного там нет. Там работают
врачи, профессионалы. И раз не говорят, что все очень
плохо – значит, в самом деле не все. И даже если что-то
есть по их линии, то ведь Рита обследуется так давно…
И можно успеть, ухватить, отсечь и спасти – как говорят
в просветительских телепередачах.
Дугарев изо всех сил пытался не впускать в себя безысходность.
Потому что знал: безысходность – не конструктивное,
а разрушающее состояние души. Которое не даст ничего,
кроме еще большего ухудшения всего, что и так уже донельзя
плохо.
Он сравнивал ситуацию со своей пилотской работой. Ведь
если взять пассажиров: некоторые переступают с трапа
на борт, уже заранее прочитав отходную молитву со святыми
за упокой своей души. А для него, летчика, каждый полет
– не балансирование на грани смерти и не киношный героизм,
а просто работа. Профессиональная деятельность. Так
же и у врачей: каждый, кто в медицине профан, стоит
перед названием болезни как перед готовой могилой. А
для врача это работа. И врач профессионал. И все будет
хорошо.
Все будет хорошо.
Сколько раз за последние годы это заклинание звучало
между ними. Все будет хорошо – только не надо впадать
в отчаяние, от этого станет только хуже.
Он и старался не впадать в отчаяние. Держался изо всех
сил. До сегодняшнего дня.
А сегодня в больнице, когда они уже попрощались, перекинувшись
несколько раз фразой о том, что все будет хорошо, Дугарев
случайно поднял глаза от Ритиного лица. И увидел, как
по серому коридору неслышно и невесомо, точно бесплотная
тень, боком движется молодая женщина с головой, похожей
на бильярдный шар.
Дугарев мгновенно отвернулся – но Рита успела поймать
и проследить его взгляд.
- Знаешь…- вдруг очень тихо сказала она. – Если мне
назначат
химиотерапию, у меня тоже выпадут волосы…
Дугарев молчал, словно настигнутый новым и истинным,
до сих пор
тщательно отодвигавшимся на второй план осознанием ее
болезни.
- Ты…- он вдруг увидел, как в уголках Ритиных глаз совершенно
неожиданно набегают слезы. – Ты не разлюбишь меня такую?..
- Что ты, - Дугарев быстро прижал ее к себе, лихорадочно
давя
вспухающий в горле ком. – Нет конечно… Я тебе парик
подарю… Попрошу ребят – из Парижа привезут, самый лучший…
- Вот и хорошо, - Рита не поднимала глаз, боясь себя
выдать.– Хорошо,
Заинька, не волнуйся, все будет хорошо. Обо мне не беспокойся.
Летай спокойно, а я буду лечиться…
И как-то очень быстро вытолкала его на лестницу – наверное,
чтобы он не
увидел, что она сейчас расплачется по-настоящему. А
ему и не надо было этого видеть.
Ему достаточно было заметить ту неизвестную женщину
– легкую, как тень, измученную болезнью и лекарствами
– чтоб понять, что в самом деле ожидает их впереди.
Это оказалось достаточным для него. Пришло полное, безысходное,
ледяное отчаяние. Которое он так долго не впускал в
себя. И которое таки прорвалось вовнутрь, заполнив собой
все мысли. И, наверное, теперь уже всю жизнь.
Но Дугарев старался бороться. Потому что если отдаться
отчаянию, то не останется вообще ничего, кроме как опустить
руки…
Все будет хорошо, все будет хорошо, все бу…
А ведь у кого-то действительно все хорошо, - с выворачивающей
душу тоской подумал Дугарев. – Кто-то имеет здоровую
жену, которой ничего не угрожает, и не боится ежечасно
ее потерять. И не ценит этого, и не любит ее так, как
следовало любить, помня о ненадежности земного существования…
Не любит, не ценит, изводит ничтожными придирками, сходится
и расходится по глупой случайности. И не понимает, какое
это счастье: видеть каждый день рядом дорогого человека
без боязни лишиться его по воле, от тебя независящей…
И нет ничего справедливого на свете.
18
Да что это я? – Рощин вздрогнул от неожиданного покалывания
в занемевших ногах. – Уснул?..
Голова была чужой. И какой-то ужасно тяжелой. Не хотела
отрываться от спинки. А тело вздрагивало в теплом ознобе.
Как всегда в первую секунду после пробуждения. Особенно
в неудобной позе.
Уснул? Не уснул? Снов вроде не видел. Значит, не спал.
Но все-таки чувствовал. Как все куда-то валится. И отрывается
от происходящего извне. Значит, уснул.
Но видел, как стюардесса с оцарапанной коленкой сидела
в проходе. И гладила дрожащую собаку! Не уснул… И все-таки
уснул! Ведь если стюардесса присела, то ее не было видно.
Значит, она-таки приснилась. А мимо просто кто-то ходил.
Да еще собака скулила.
А в результате приснилась стюардесса. И царапина на
ее колене. К чему?..
Рощин потянулся. Хрустнул суставами. Расправил плечи.
Он, кажется, был готов к действиям. Даже сердце почти
не болело. Так, лишь слегка тяжелой казалась левая рука.
И он мог сейчас действовать. Бежать к Корнилову. Договариваться.
Обсуждать с ним отзыв… Но ему предстояло еще черт знает
сколько лететь. Потом добираться до города. Потом где-то
ждать до утра. Потом…
Так долго бездействовать Рощин не мог. Он вытащил дипломат.
Достал красный том диссертации.
Хотел еще раз бегло просмотреть. Так просто. На предмет
всякой мелочи. К которой может прицепиться Корнилов.
И тут же передумал. Никакую мелочь в тексте не исправишь.
И не нужно заранее взвинчивать себе нервы.
Он ограничился малым. Раскрыл том. И в очередной раз
прочитал название своей работы. Короткое и емкое
Звучит…- с непреходящей гордостью подумал он. – И еще
громче зазвучит. Когда все эти красные тома лягут по
своим местам. У оппонентов. В ведущей организации. В
ВАКе. В библиотеке… Разойдутся все. Взамен вернется
коричневый диплом с золотым тиснением на обложке. А
внутри будет каллиграфически выведено… Что ему… Рощину
Александру Сергеевичу !!! Присвоена степень доктора
физико-математических наук.
Столько ненужных усилий приходилось к этому прилагать.
Преодолевать столько мелких препятствий… Рощин ощущал
наслаждение даже от мысленного взгляда на свой будущий
диплом.
А потом жизнь рванется качественным скачком. Вверх.
На должную высоту.
И, возможно, не стоит интриговать против Кузьминского.
Стоит построить свое существование иначе. Попытаться
жить самостоятельно. Как отбывающий Соколов. Потому
не обязательно быть заведующим отделом. Чтобы получать
свое удовольствие.
Потому что все равно придет главное.
Желанный покой. Покой высоты. Оставившей внизу нынешнюю
нервотрепку. И можно будет наслаждаться жизнью. Спокойно
заниматься математикой. Будучи на этой высоте абсолютно
неуязвимым.
Спокойно все будет. А Надя…
Вот Надя-то вряд ли успокоится. Если даже сейчас… В
самый напряженный момент! Откалывает номера. А когда
будет вообще все завершено? И стремиться не к чему,
по ее понятиям? Тогда неизвестно, чего ждать.
Нет. Не даст она покоя. Не будет с нею ничего нормального.
Не-бу-дет…
Рощин тяжело вздохнул.
Да. повезло ему в жизни. Со всем повезло. И с выбором
профессии. И с работой. Со всем. Кроме жены…
Он словно впервые осознал это именно сейчас.
Но почему? Почему у него? Такого аналитически мудрого?
Почему так получилось?
Почему так получилось… А как начиналось? Как?!
Он попытался вспомнить. Как все начиналось. Будто мог
найти в прошлом скрытые изъяны. Которые испортили всю
дальнейшую жизнь.
Да, это было давно. В студенческие годы. Когда он интересовался
музыкой. Совершенно серьезно. Он, чистый математик,
в былые времена интересовался музыкой. Этому были разные
причины. Он рос в интеллигентной семье прежних времен.
И как всякого нормального мальчика его учили играть
на фортепьяно. Но это, конечно, не в счет. Это было
у всех. Он заинтересовался музыкой в разумном возрасте.
Уже будучи математиком. Потому что увидел в музыке точнейшие
строгие законы. Каких нет даже ни в одной науке. Кроме
математики, естественно.
Сейчас в это верится с трудом. Но он даже купил учебник
по теории музыки. И почитывал его. Давая мозгам отдых
от алгебры. Как иные читали художественные произведения.
Строгая гармония музыки захватила его всерьез. Очень
всерьез. Настолько, что он ею увлекся. Не ограничился
изучением законов. А стал ходить на концерты. Теоретически
он примерно все понимал. И захотел услышать все реально.
На концерте все и случилось.
Отсутствием памяти Рощин никогда не страдал. Все важное
он помнил все точно. Предельно точно. И со всеми деталями
вспомнил давнишнее лето.
Было начало июля. Конец сезона в Большом зале Филармонии.
В тот год он регулярно посещал Филармонию. И не мог
пропустить последний концерт. Давали 6-ю симфонию Чайковского.
И еще что-то. Вот этого он уже действительно не помнил.
Именно на том концерте он увидел Надю. Их места случайно
оказались рядом. И Рощин обратил внимание на ее руки.
Тонкие. Сильные. Какие-то особенные. Они существовали
словно отдельно. Коричневое платье обтягивало ее невидимые
коленки. На фоне платья жили бледные тонкие пальцы.
Сами по себе. Но вместе с музыкой. То сплетали судорожные
узлы. То облегченно расслаблялись. Такт за тактом переживали
всю симфонию. И все крепче сжимались в финале. Рощин
физически представлял боль от ногтей, врезавшихся в
чужие ладони. При последних звуках скрипок, пальцы стиснулись
с особой силой. Потом распрямились. И с ужасающей медленной
безнадежностью распластались на коленях.
Рощин почувствовал озноб. Его охватила иллюзия реальности
происходящего. Будто рядом только что умер близкий человек.
Он почувствовал пристальный взгляд. Поднял голову. Обладательница
рук смотрела на него с удивленным интересом. Он вздрогнул
от неловкости. Быстро отвернулся от ее зеленовато-серых
глаз. И, не дожидаясь конца аплодисментов, вышел из
ряда.
Потом была дорога домой. Прозрачная ночь. Практически
еще белая. Наполненная отзвуками музыки. И стремительными
воспоминаниями о девушке с живыми руками. Каких он еще
никогда не видел…
Впрочем, он и девушек-то видел мало. Некогда было ему
на них смотреть.
Для него это казалось странным. Но за лето воспоминание
не стерлось. Открылся новый сезон. Рощин явился на первый
концерт. И сразу же принялся высматривать ту девушку.
Это было в общем несложно. Толпа публики только казалась
разнородно пестрой. Но состояла она из уже примелькавшихся
завсегдатаев.
И он ее нашел. Хотя лучше бы не находил…
Он первым заговорил с нею. На концерте всегда найдется
повод для легкого общения. К слишком близкому знакомству
Рощин не стремился. Ему было просто интересно за ней
наблюдать. Даже имя ее он узнал не сразу. Потом выяснилось,
что девушку зовут Надеждой. И она учится в училище имени
Мусоргского. На скрипичном отделении. С перспективой
поступать в консерваторию. То есть определила себе судьбу
музыкантши.
Но что ?! Что привлекло его в этой девице? Вполне заурядной
с внешней точки зрения. Не отличавшейся вообще ничем.
Ни женственными формами. Ни красотой лица. Ни характером.
Ни особыми глубинами ума…
Трудно сказать. Да и можно ли вообще? Рощинская жизнь
была полностью отдана математике. Времени на изучение
противоположного пола не оставалось. Честно признаться,
то и желаний таких не возникало. У него даже не было
знакомых девушек. С которыми можно прогуляться вечером
по городу. Или просто полчаса поговорить ни о чем по
телефону. Эта оказалась первой. И то ли природа в те
годы пыталась взять свое. Хоть и была задавлена интеллектом.
То ли самому захотелось попробовать обычную человеческую
жизнь. Какую вели все его нормальные сверстники. Но
он познакомился с этой девушкой всерьез.
И пошло, пошло, пошло…
Знакомство переросло в дружбу. Или в ее видимость. Под
влиянием его иллюзорного интереса к музыке. А дружба
незаметно вылилась в привязанность. Все-таки он был
страшно одинок в своей алгебре. И она, возможно, тоже
среди своих скрипачей.
Во всяком случае, все шло быстро. Новый год их еще не
задел. Но на восьмое марта Рощин подарил ей классическую
мимозу. На первое мая они уже пошли бродить вдвоем по
городу. Как приличная парочка со стажем. А потом пришло
следующее лето.
Вернулись белые ночи. Запах сирени из-за кованых дворцовых
оград. Легкость прозрачных обещающих одежд. Тяга к жизни.
Которую было трудно преодолеть. даже будучи загруженным
математикой.
Они встречались все чаще. Уже и обнимались. И целовались
неумело. Но взасос. Находя укромные уголки в бесчисленных
парках Петербурга.
Говорилось ли про любовь? Говорила что-то Надя. Романтичная,
как и все музыканты. Рощин был математиком. И подобным
категориям не отводил места в мировоззрении.
Им оставалось всего чуть-чуть. Совсем немного до предела.
До шага через последнюю грань в отношениях.
На последний шаг им тогда попросту не хватило времени.
Надя заканчивала училище. Впереди ее ждали чудовищные
испытания. Вступительные экзамены в консерваторию. Это
было очень серьезно. Даже встречи их стали более редкими.
А Рощин на пол-лета уехал в военный лагерь. Ведь он
перешел на пятый курс университета.
Ах, если бы за лето они отвыкли друг от друга. Отвыкли
настолько, что осенью уже ослабла бы тяга к встречам…
Если бы… Но нет. Вероятно, виноваты были не доведенные
до логической точки поцелуи. А возможно, все шло по
намеченному судьбой плану. Потому что Рощин еще не охладел
к музыке. И снова с началом сезона пошел на концерт.
И ничего не могло повернуться иначе. И они продолжили
все. Так, как если бы и не прерывались.
Шел его последний университетский курс. И одновременно
первый консерваторский у Нади. Она ведь с блеском поступила
в заведение своей мечты. И прошел еще один год. Уже
обычный. Полный концертов. Музыки. Встреч. Объятий и
поцелуев.
И стремления к чему-то еще. Большому и ясному. Чего
до сих пор не знал никто из смертных. но им предстояло
узнать. Оно уже было готово произойти. Вспыхнуть между
ними.
Большое и ясное вспыхнуло летом.
Когда Надины родители отбыли на юг. А она задержалась
в городе на время сессии. И Рощин тоже сидел безвыездно.
Занятый вступительными экзаменами в аспирантуру.
Они встречались. Распорядок это позволял. И еще, наверное,
они уже слишком привыкли друг к другу. И не могли обходиться
телефонными звонками. Возникла потребность видеться
каждый день. Все шло как обычно. Все вибрировало в неустойчивом
равновесии. Но еще по эту сторону от конечного шага.
А потом… Потом кончились Надины экзамены. И настал последний
ее вечер в Петербурге. Утром она улетала к родителям.
Они не стали встречаться в привычном условленном месте.
В метро или еще где-нибудь. Вместо этого Рощин зашел
за Надей к ней домой. Почему?.. Теперь уже трудно понять.
И вдруг они впервые очутились совсем одни. Без всяких
посторонних глаз и ушей. Наедине. И даже не в безлюдном
парке. В гулкой пустоте ее большой квартиры на Старо-Невском.
Шел туда Рощин без всяких намерений. Но едва переступив
порог, уже знал твердо. Знал, чем все кончится. Этот
вечер сулил то самое нечто…
Поначалу все шло просто. И обычно. Медленно кончался
летний день. Они все время порывались выйти. Но так
никуда и не пошли. Слишком хорошо оказалось вдвоем.
Их словно втянула и не выпустила обратно отданная ненадолго
квартира. И они сидели. Зажгли свечи. Как было привычно
в те годы. Слушали вкрадчивую музыку со старых пластинок.
Потом сама собой возникла идея коктейля. С остатками
настоящего шотландского виски. Подаренного Надиному
отцу еще на 23 февраля. А потом…
Потом как-то незаметно стемнело. С наступлением темноты
упала неявная преграда. Рощин охмелел в предчувствии
открытия. Последняя из тайн была перед ним. Надя вдруг
податливо отяжелела. А он засуетился. Замешкался. Непонятно,
чего в нем было больше. Нетерпения или страха. Дрожащими
пальцами он никак не мог справиться с ее платьем. Вместо
пуговиц на спине были невидимые железные крючки. И они
словно смеялись над ним. Не желая покидать мелкие петельки.
Платье все-таки сдалось. И возникло новое испытание.
Совершенно непонятное устройство пластмассовых застежек.
На неизвестном ему до сих пор женском белье. Самом нежном
и самом желанном из всех. Преодолев и эту преграду,
он… Он стоял на коленях. Великий интеллектуал-математик.
Знаток высших абстракций. Человек, считавший себя знающим
все. Он стоял на коленях. Потому что был ошеломлен.
Смят. Уничтожен. Внезапным и каким-то совершенно неземным
свечением. Сиянием абсолютно голого, белого женского
тела.
Надя, кажется, улыбалась.
А он молчал. Потом осмелился. Обнял ее. И прижал к себе.
Надина грудь покрылась мелкими мурашками. Она, видно,
боялась не меньше его. Закрыв глаза. Весь дрожа. Наощупь
нашел он то место. Самое женское. Самое желанное. И
самое недозволенное из всех. И Надя не отвела его руку.
Головокружительная нереальность происходящего опьянила.
Сделала не похожим на себя. Он действовал неумело. И,
кажется, причинил ей боль. Но все-таки старался быть
нежным. Насколько мог быть таковым он. По сути, мальчик,
впервые познающий девочку. Гордящийся. И одновременно
смертельно напуганный происходящим.
Он понимал, что первый раз вышел скомканным. Что все
должно делаться не так быстро. И гораздо спокойнее.
И вообще как-то совершенно иначе. Рощин хотел остаться
на ночь, чтобы попробовать еще. Уже без страха. Без
открытий. Медленно. И с обоюдным удовольствием.
Но Надя твердо заявила, что всему свое время. Вообще
она до обидного быстро пришла в себя после всего. Спихнула
его. Еще державшего ее в объятиях. Вскочила. Не одеваясь,
рванула смятую постель. Бросилась в ванную. Долго и
лихорадочно мылась. Потом стирала испятнанную кровью
простыню… В общем, действовала разумно. Но как-то до
невозможности обыденно. Точно давно была готова к этому.
И имела четкую программу.
Рощин не мог уйти сразу. Чересчур быстро оторваться
от впервые познанного тела. Он пытался стащить халат.
Который она наконец накинула. И долго тискал ее бедра
в темноте прихожей. Надя с трудом, но твердо вытолкала
его за дверь.
Утром ни свет ни заря он снова был у ней. Он ведь еще
до того обещал проводить ее в аэропорт. Поэтому и уходить
на ночь глядя не было смысла. По крайней мере, в мужском
понимании. В женском же, вероятно, был.
Надя встретила его иной, чем всегда. Под глазами у нее
залегли лиловато-перламутровые тени. И весь вид ее выражал
незнакомую усталость.
Впустив его, она побежала в комнату. Рощин вошел следом.
Надя спешно доглаживала простыню. Вчерашнюю. Выстиранную
и наспех высушенную. Молчаливую свидетельницу их грехопадения.
Да, нечто новое родилось между ними. Подошла пора ехать.
Надя скинула халат. Ничуть не стесняясь Рощина. И совершенно
спокойно принялась подбирать одежду.
Не спеша доставала замысловатое белье. Ходила по комнате
в одних трусиках. Как будто его тут и не было. Бесстрастно
покачивались ее груди. Рощин зачарованно следил за мельканием
ее голого тела. Волнами впитывал ее запах. Тот же, что
был ночью. Уже знакомый. И опять чувствовал желание.
Он не выдержал. Кинулся на нее. Когда она, сведя руки
за спиной, спокойно застегивала лифчик. Повалил ее на
постель. Принялся тискать. Жадно целовать ненароком
пойманную грудь. Но Надя непреклонно высвободилась.
Она как-то очень хорошо умела это делать. И категорически
отвергла домогательства. Заявила, что после первого
раза у нее должно все зажить. Так что это откладывается
до приезда.
Всю дорогу Рощина грызла запоздалая досада. Стоило,
конечно, отважиться раньше. Чтоб успело «все зажить».
И перед разлукой можно было насытиться по-настоящему.
Он вдруг почувствовал себя мужчиной. И быстро вошел
в неизведанное состояние.
А в аэропорту совершенно нечаянно случился серьезный
разговор. И они приняли решение об осенней свадьбе.
Дальше все следовало по плану. Как, впрочем, и должно
быть у приличных людей. Практически безболезненное согласие
родительских сторон. И свадьба в конце ноября. И семейная
жизнь. Надины родители быстро устроили им разъезд.
Рощин дух не успел перевести. Как получил статус счастливого
мужчины. Вдвоем с желанной женщиной в отдельной квартире.
Пусть у черта на рогах. В Сосновой поляне. Но – вдвоем.
И в отдельной.
Однако счастье вышло каким-то не таким. Ненастоящим,
что ли. Потому что почти сразу началась тряска. Ни с
того ни с сего. Возникли проблемы, от которых и не думалось
заранее.
Начав жить, они с первых дней сознавали необходимость
нормально доучиться. Каждому в своей области. Поэтому
тщательно предохранялись. Тем не менее Надя забеременела.
Как это получилось, он не знал. Более того. Он не знал
он и про саму беременность. Пока Надя не сказала, что
ей требуется обследование в больнице для женщин. А вернувшись,
спокойно все сообщила. Оказывается, она была беременной.
И ходила делать аборт.
Она решила все сама. Даже не посоветовавшись с ним.
Впрочем, если не лукавить сейчас… Обрадовался ли бы
он сам ребенку? Именно тогда? В годы бурного решающего
рывка навстречу будущему?..
Надя, по крайней мере, не обрадовалась. Хоть и была
женщиной. Она ведь твердо решила стать выдающейся скрипачкой.
А годы, выпавшие из-за ребенка, отбросили бы ее назад.
И кто знает, не навсегда ли.
И она решила. И все сделала сама. Поставив Рощина перед
фактом. Впрочем, он не был особо озадачен. Тогда все
казалось простым. Избавление от ненужного ребенка –
как выключенный свет. Который в любой момент можно будет
включить снова. Когда понадобится.
Через некоторое время снова начались проблемы.
Консерваторские занятия у Нади нарастали. Причем не
просто так. А по экспоненте. Самой быстро поднимающейся
кривой. И то же самое происходило у Рощина с кандидатской
диссертацией. Перед ним возникла перспектива распределиться
после аспирантуры в академический институт. Туда, где
можно без оглядки заниматься именно любимой наукой.
И больше ничем.
И тут проявилась тривиальная истина. Двоим одновременно
карьеры не сделать. Кто-то должен отступиться. Или хотя
бы переждать.
Этот вопрос был серьезным. Для обоих. Поскольку оба
мечтали о многом. Выход из проблемы обсуждали вместе.
И Надя покинула свою консерваторию.
Тогда Рощин не придал значения странному факту. Некоторой
рассогласованности версий. Год назад Надя отказалась
от ребенка в угоду будущему. А сейчас практически спокойно
сдалась.
Правда, тогда все звучало бесспорно. И решили по обоюдному
согласию. Ведь что казалось более реальным? Почти готовая
кандидатская? Сулившая сама по себе неплохой оклад старшего
научного сотрудника? Или эфемерная профессия скрипачки?
Старшего научного…- Рощин усмехнулся. – Каким простым
казалось все в те годы.... На пороге священного круга
авгуров. Какие рисовались быстрые перспективы… И как
непросто выходит на деле.
Но почему все-таки Надя бросила консерваторию так легко?
Махнула на скрипичные мечты и устроилась преподавательницей
в музыкальную школу. Быть может, за тот год она оценила
себя трезво? И поняла наконец, что великой скрипачки
из нее не выйдет? Но не имела мужества признать этот
факт. Тем более, что консерваторию бросила будто бы
не сама. А из-за мужа. О чем потом постоянно его попрекала…
Так или иначе, выбор был сделан.
Однако через некоторое время их ждал новый удар. Рощинская
тема вспыхнула и отгорела. Как бумага на ветру. Она
сулила бесконечное углубление. А на поверку оказалась
исчерпанной. И даже кандидатскую из нее сделать было
трудно.
Конечно, при желании выжать диссертацию он бы сумел.
А потом всю жизнь подгребать жалкие остатки. Выдавливая
из себя публикации по мелким задачам. Но Рощин не относился
к искателям легких путей. Он был математиком. И такая
судьба ему не улыбалась. Даже во сне. Он отказался от
прежней задачи. Хотя пришлось все начинать фактически
с нуля. Вечно генерирующий идеи Емельянов наметил новое
направление. При удачной постановке это был шанс. Активно
разработанное, оно лет через пять могло вывести на докторскую.
Причем на такую, которая была бы не вершиной. А лишь
ступенью. Одной из многих. Поднимающихся все выше и
выше. Практически в бесконечную высоту.
Рощин вгрызся в эту тему. Зубами и когтями. Его не страшило
предстоящее. Не пугал повторный путь восхождения. С
самого начала. От покрытого зарослями подножия. До манящей
и далекой вершины. Хотя времени оставалось в обрез.
Тем более, что по просьбе Емельянова в дело вник сам
Старик. Который был необыкновенно осведомлен обо всем.
Что творилось в ученом мире. Вникнув, он сказал, что
к этой теме давно подкапывается один ученый швед. Но
тот отстал на пару лет. Прибавив скорость, можно сделать
диссертацию. И успеть защититься. Закрепить приоритет.
Прежде, чем швед опубликует свои труды. Если же позволить
ему выскочить вперед, то это конец. Придется опять искать
что-то новое.
И Рощин пошел в настоящую атаку. Он почти не спал и
мало ел. Занимался круглыми сутками. Днем сидел в библиотеках.
Перерывал тонны литературы в поисках подвохов. Которые
могли возникнуть и не только со стороны шведа. Ночью
писал свое.
Именно в тот год Рощин очень отдалился от Нади. Очень.
Если не сказать «совсем». Ему просто не хватало эмоциональных
сил. На лихорадочное изготовление диссертации и на общение
с женой. Как она жила, чем интересовалась… Все это текло
мимо него.
Старания не прошли даром. Лысый швед остался позади.
Очень далеко позади. Настолько, что свою кандидатскую
Рощин тут же продолжил как докторскую.
Теперь он снова мог обращать внимание на жену. И вдруг
увидел, что она разительно изменилась. Стала плаксивой
и нервной. Вздорила со всеми и по любому поводу. Даже
из музыкальной школы ей пришлось уйти. Рощин не вникал
особо. Но, кажется, она переругалась с директрисой.
И теперь работала учительницей пения в простой микрорайонке.
А потом… Еще через год или полтора… Надя пошла по врачам.
Просто так, для справки на работе. И вернулась вся в
рыданиях. У нее нашли какие-то внутренние заращения.
Что-то непонятное, женское. От чего нельзя иметь детей.
И вот тут Рощин почувствовал отчаяние. Странно, конечно.
Вроде бы совсем недавно его не тронуло известие об аборте.
Но сейчас все изменилось. Он занял прочное положение.
Некоторую высоту. Пусть временную, но свою. И не боялся,
что кто-то его опередит. Он вошел в период, когда можно
немного пожить спокойно. И обзавестись наследником.
Момент был подходящим. Но оказалось, что подходящего
момента не будет больше никогда.
Рощин вздохнул. Потянулся взглядом через проход. Туда,
где на руках дремлющей женщины спал мальчишка с ушастым
зайцем.
Вот тогда-то и начала в нем копиться злость на Надю.
Не на нее саму даже. На сам факт того, что они оказались
мужем и женой. Так называемой семьей. В которой от семьи
ничего не осталось. Потому что между собой они уже давно
были дружны. Жили рядом двое чужих людей. Каждый со
своими проблемами. По инерции, что ли.
Ошибка. Это была ошибка, - подумал Рощин, глядя на заячьи
уши. – За которую уже не расплатиться.
Это ошибка? Надина ошибка? Или… Ошибка другое. Причина
еще более глубока?..
Стоило лишь задуматься о том. И в памяти ожил эпизод.
Случайный в общем-то. Но тщательно скрываемый им от
самого себя.
Четыре года назад. Летняя школа по теории чисел на Кавказе.
В Краснодарском крае. Среди настоящих гор. Рощин вошел
в Петербургскую делегацию. Они жили в маленьких домиках.
Которые были расставлены там и сям. Словно альпийская
деревня. На склонах горных полян. Где цвели какие-то
незнакомые цветы.
Место было замечательным. А участие стоило дешево: все-таки
то было даже не СНГ, а Россия! И народу съехалась тьма.
Из разных городов.
Среди прочих была одна аспирантка. В общем, уже не очень
молодая. Лет тридцати с лишним. Кажется, из Новосибирска.
По имени Марина. Разведенная, как объявила в первый
же вечер знакомств.
Семинары пенились ключом. Было много интересных тем.
А каждое вечернее заседание заканчивалось хорошим ужином.
Где закуску запивали отнюдь не минеральной водой.
И эта самая Марина… Чтоб ее разорвало!
Может быть, она была умна. Или красива. Рощин этого
не помнил. Как не запомнил, вероятно, и никто из участников.
Умом ее никто не интересовался. Красоту заметить не
успевал. Поскольку она подавляла всех своим бюстом.
Причем грудь Маринина не поражала особым размером. Она
просто торчала вперед. Очень вызывающе. И одновременно
призывно. На это невозможно было не обратить внимания.
Тем более, что Марина одевалась соответствующе. Так,
чтоб еще больше все подчеркнуть. Носила какое-то белое
одеяние. Вечно норовящее спасть с ее плеч. Но не спадавшее
совсем. А только каждую минуту менявшее степень ее обнаженности.
То оба плеча вдруг оказывались глубоко оголенными. Казалось,
одежда держится, лишь случайно зацепившись за грудь.
В следующий момент Марина была с одной стороны прикрыта
полностью. Зато с другой рука становилась голой до самого
локтя. Но никогда не было видно никаких бретелек. Казалось,
что грудь ее, тверда как таран. И держится прямо сама
по себе. Без всякого бюстгальтера.
Это вызывало невольный интерес. Тем более, что остальные
аспирантки были какими-то плоскими. Как и полагается
лицам женского пола, отдавшихся математике. Про которых
мудрый и едкий Старик утверждал: «Женщина-математик
– и не женщина, и не математик»
На Марину смотрели все. И во время ее короткого доклада.
И особенно – после. По вечерам, когда все расслаблялись.
И наступала пора отдыха и развлечений.
Рощин не был ловеласом. Он даже Наде ни разу в жизни
не изменил. Ему не требовалась любовница. Его вообще
мало интересовали женщины. Поскольку единственной возлюбленной
была математика.
Но не посмотреть на Марину он все-таки не смог. И глаза
тоже отвел не сразу. Она это заметила. Она, конечно,
замечала все мужские взгляды. Но почему-то выделила
именно его. Из десятка других. Гораздо более падких
мужчин.
И с первого ужина сидела рядом с ним. Рощин изо всех
сил сопротивлялся. Но вблизи еще мощнее действовало
очарование Марининой белой одежды. И загадка ее выпяченной
груди.
Потом-то он все узнал.
Не было никакого таинственного одеяния. Была простая
белая мужская футболка. Огромного размера. С огромной
растянутой горловиной. Без всякого вмешательства свободно
сползавшей с места на место. То к левому, то к правому
ее плечу.
И грудь ничего не таила. Марина носила самый обычный
бюстгальтер. Просто лямки не надевала на плечи. А оставляла
болтаться по бокам. Широкая футболка их скрывала. Равно
как и застежку на спине между лопаток.
Уловки оказались хитрыми. Хотя и достаточно примитивными.
Но все это Рощин узнал позже. Когда клюнул на действительно
своеобразную приманку. И тут же попался.
Крючок он почувствовал сразу. Какое-то время пытался
сорваться. Держался подальше от Марины. Где это представлялось
возможным. Они ведь были приписаны к разным секциям.
Не бродил в свободные часы по горным тропинкам. Сидел
тихо в своем домике и читал уже вышедший сборник тезисов.
Так была меньше опасность случайно на нее наткнуться.
Но за ужином она неизменно была рядом. Разговаривала
со всеми сразу. Но Рощин отчего-то знал, что целью является
именно он.
Окончательно он пропал на танцах. Которые решили устроить
однажды после ужина. Ничего странного тут не таилось.
Ведь основная масса участников оказалась примерно Рощинского
возраста. Или даже моложе. И в танцах под магнитофон
не было ничего плохого. Впрочем, цель устроителей наверняка
была не столь невинной. Не исключено, что многим, вырвавшимся
на свободу, хотелось получить здесь от жизни все. Ну
пусть не все. Но нечто большее простой болтовни на семинарах.
И только он до последнего момента этого не понимал.
Засушенный сапог… Не видящий ничего кроме своей алгебры.
Танцевать Рощин в общем-то не умел. Быстрых танцев просто
не понимал. А медленные забыл, когда танцевал. Наверное,
еще в студенческие времена. На совершенно безобидных
вечерах. Помнил только, что надо топтаться под музыку.
И не наступать на ногу партнерше.
Первый же танец был с Мариной. И Рощину это уже не казалось
странным. Он шел с ней на пятачок травянистого луга.
Где устроили танцплощадку. И чувствовал, что вот сейчас
точно пропадет… Он сделал, как было принято в студенческие
времена. Одну руку подал ей. Вторую положил на талию.
Оставаясь от нее на расстоянии сантиметров десяти. Но
уже через несколько секунд Марина крепко обнимала его
за шею. Притиснувшись всем своим телом. От загадочной
груди до невидимых колен. А его руки как-то сами собой
переместились. И лежали обе на ней. Причем не на талии,
а гораздо ниже. На том месте, откуда сокурсницы молниеносно
стряхивали нахалов. Марина же его поощряла. И сама прижималась
все теснее. Грудь ее совершенно расплющилась. Растеклась
по Рощинской груди. Он старался хранить стойкость. Но
обреченно понял, что мужская его суть ему неподвластна.
И уже давно полна желанием. И хочет обладать этой чертовой
Мариной. Он попытался управлять своим телом. Не прерывая
танца, отстранился от нее нижней половиной. Чтоб она
не заметила его состояния. Ему почему-то это казалось
стыдным. Но Марина сразу все поняла. И не дала уйти.
Напротив, притиснулась еще плотнее. И как-то по-особому
охватила его бедрами. Так что ее выпуклый мягкий живот
прижался как раз к тому месту. Которое Рощин хотел спрятать.
И она совершенно бесстыдно терлась о его твердую плоть.
Ему казалось, будто он уже проник в нее сквозь одежду.
Они словно занималась сексом. Прямо в танце. На ходу.
На глазах у всех.
Рощин понял – это все. Сопротивление бесполезно.
Он вздохнул, с трудом вырывая себя из тех воспоминаний.
Выглянул наружу. Там не было ничего особенного. Кроме
ночной черноты. Да куска крыла. Мерно освещаемого пульсирующим
розовым огнем.
Так бывало всегда. Он тщательно прятал от себя эти воспоминания.
Однако стоило только сдаться и начать… Как в памяти
одна за другой прорезались мельчайшие детали. Подробности.
Запахи. Звуки.
Они вышли из круга танцующих. Марина крепко держала
его руку. И куда-то вела. Рощин уже знал – куда. Он
понимал, что не должен сдаваться.
И пытался перебить мысли о Марине. Думал о том, что
он женатый человек. Что не ищет случайных связей. Что
приехал сюда не развлекаться, а заниматься наукой. Что
должен вспомнить о Наде. Он пытался. Надеясь, что воспоминание
о жене его отрезвит. Выбьет из ненормального состояния.
Погасит желание. И позволит вырваться от Марины.
И он думал об этом. Но обрывки правильных мыслей летели
в голове, не задерживаясь. Потому что на самом деле
его занимало другое. Как проскочить незаметно мимо всех.
Чтобы никто не привязался с разговорами. Не потащил
играть в теннис. Не оттянул еще на минуту все. Что должно
было случиться как можно скорее …
Домик Марины стоял на отшибе. Она жила одна, без соседки.
Видимо, у нее имелся опыт в подобных делах. Но Рощин
не размышлял.
Они целовались с неожиданной жадностью. И мешали друг
другу в узкой тесноте. Им никак не удавалось раздеться.
Наконец с трудом разъединились. Судорожно и одновременно
избавились от одежд.
Рощин наконец увидел Маринину грудь. Она совершенно
не оправдала ожиданий.
Впрочем, как он мог утверждать такое? Ведь Рощин не
знал ни одной женщины, кроме Нади. И обнаженной ни одну
не видел. Надя имела белую кожу. Гладкую и почти шелковистую.
Груди ее сохраняли девичью упругость. Смотрели прямо.
И тоже были белыми и гладкими. А кожа на них казалась
вовсе прозрачной. Сквозь нее просвечивали синеватые
жилки сосудов. Которые шли откуда-то из подмышек. И
осторожно сплетались вокруг сосков. Которые лишь слегка
розовели. Нежно и мягко. Едва выделяясь на груди. Рощина
не интересовали другие женщины. Но он имел подсознательное
представление. Считал, что все женские тела выглядят
примерно как Надино…
Марина оказалась совсем иной. Облик ее не мог назваться
девичьим. Лишенный поддержки бюст сразу обвис. И вообще
не представлял ничего сверхъестественного. Обещанного
наперед. Груди Марины были не маленькими. Но и не большими.
Наверное, самыми обыкновенными. Усредненными для общего
женского типа. И казались не очень свежими. С темными,
грубыми сосками. С неровной кожей. Покрытой мелкими
пятнышками, морщинками и растяжками. Впрочем все ее
тело не было ни белым, ни юным. Живот оказался не просто
выпуклым. А даже слегка отвисшим. На нем собрались жировые
складки. В самом низу над черным треугольником волос
виднелся шрам от какой-то операции. Бедра выглядели
чересчур широкими, непомерно расходясь в обе стороны.
Колени торчали как-то сухо и остро. А сами ноги казались
тонкими, почти худыми.
Всего этого было незаметно. Пока Марина оставалась в
одежде. Но теперь…
Рощин глядел на нее. С внезапной для себя жадностью.
Рассматривал вторую из увиденных голых женщин. И чувствовал
разочарование. Спеша сюда, он надеялся найти привычное.
Гладкое, белое, упругое юное тело. Перед ним же предстало
нечто незнакомое. Не юное, не очень гладкое. А даже
вовсе кое-где обвисшее. И скорее желтоватое, нежели
белое. Почти потерявшее внешнюю привлекательность. И
даже чем-то слегка отталкивающее. Тело абсолютно чужой.
Совершенно посторонней. И в общем-то, не нужной ему
женщины. Чей вид, вероятно, вполне соответствовал реальному
возрасту. Который Марина упорно скрывала.
Но отступать он не собирался. Желание его приостыло.
Но еще не пропало совсем.
Ведь тело все-таки было. И оно было раздето для него.
Желтовато светилось в занавешенном полумраке. Темнея
ровным треугольником волос. К которому он только что
прижимался сквозь одежду. И если не смотреть… Если закрыть
глаза… И вспомнить ощущения. Переполнявшие его во время
танца. Всего несколько минут назад. То. То, пожалуй…
Он потянулся к ней. Хотя почти боялся ее. Шагнул. Приблизился.
И… И потрогал зачем-то ее груди. Разочаровавшие. Не
юные и не глядящие вперед. Висящие тяжеловато. И наверняка
даже не упругие. Но едва он взял их в ладони…Едва ощутил
твердое прикосновение сосков где-то между пальцами…
Как…
Его словно ударил разряд. Ничего подобного он никогда
не испытывал. Держать груди Марины было все равно что
схватиться за оголенные провода. Рощин едва не потерял
сознания. Перед ним была женщина. О существовании каких
он не подозревал.
Ночь пролетела как одна минута. Первые секунды он чувствовал
налет стыдливой неловкости. Ведь искушенная Марина сразу
принялась выделывать бог знает что. А он, оказывается,
не знал и десятой доли. Простого и невероятно сложного.
Что могут совершать друг с другом мужчина и женщина.
Рощин плохо ориентировался в происходящем. Они перемещались
в постели, словно в невесомости. Они доходили до совершенно
немыслимой степени взаимного обладания. Задыхались от
чрезмерного наслаждения друг другом. А Марина находила
все новые и новые приемы. И каждый оказывался еще более
захватывающим. Он уже не знал, где было его тело, а
где ее. Губы их блуждали сами по себе. То сливаясь в
жадных, незнакомых доселе поцелуях. А то припадая к
таким местам, которые казались предназначенными для
совсем иных целей.
Он вообще не подозревал о таком чудовищном разнообразии.
О способах, которыми можно получать удовольствие от
секса. О том, что для этого пригодны не только конкретные
органы. А практически все. Губы. Язык. Пальцы. Груди.
Каждая по отдельности. Или тесно сдвинутые вместе. Соски.
Пупок. Сам живот. И даже складки на нем. Даже складка
между ягодиц. И сами ягодицы. Колени. И подколенные
ямочки. И подмышки. И разные другие части тела. Которые
прежде даже не приходили на ум. Марина играла на нем.
Как виртуозный программист на хорошей клавиатуре. У
которого пальцы мелькают неразличимо быстро. Так, что
за ними не уследить. А можно лишь наблюдать молниеносную
смену окон на мониторе… И ему самому ничего не оставалось.
Нужно было лишь расслабиться и подчиниться цели. Доставить
удовольствие партнеру. И стократно получить его самому.
Несколько раз Рощин доходил до точки. По привычке молча.
Содрогался, отдавая Марине свое. И отваливался на простыню.
Совершенно изнеможенный. Она давала ему отдохнуть. А
потом все как-то само собой начиналось сначала. Руки
ее осторожно скользили по его телу. Влажные и горячие
губы вдруг оказывались в необходимом месте. Марина не
принуждала его. Она лишь ласкала. Мягко, но настойчиво.
Помогая себе пальцами. И упругим, дразнящим кончиком
языка. Этот язык, как молния, остро касался таких его
частей… На которые Надя не любила даже смотреть. И с
каждой секундой ласки оказывали действие. Рощин не имел
в прошлом подобной практики. Но через несколько минут
был снова готов. И все повторялось вновь…
Утром он выполз от нее еле живой. Тихо проскользнул
в свой домик. Постарался привести себя в порядок. И
успеть к общему завтраку. Ему было стыдно вспоминать.
И в то же время хотелось все повторить. Тем более, что
школа заканчивалась лишь через несколько дней. Вечером
он опять сидел рядом с Мариной. Она ничем не выдавала
происшедшего. Лишь после ужина взглянула вопросительно.
Он кивнул. И все повторилось. Вернее, продолжилось.
Рощин клял свою податливость. Упрекал за измену жене.
За то, что оказался на поверку простым бабником. Но
тем не менее все оставшиеся ночи провел с Мариной.
И какие это были ночи…
В первую он был ошарашен. Теперь ему казался смешным
свой испуг при виде ее неюного тела. Он уже понимал,
что внешний вид не стоит ничего. Важна лишь внутренняя
суть. Точнее, обоюдное желание. Помноженное на опыт.
Который быстро приходит во время игры.
Он научился ласкать Марину. Доставляя ей именно то удовольствие,
какого ей хотелось. И самому не оставаться внакладе.
Получать наслаждение от простой игры с ее телом. Даже
выбирать позу, в которой хотелось ею обладать. Марина
была согласна на все. Она казалась сексуальным автоматом.
Она не знала усталости. Если бы не семинары, они не
вылезали бы из постели вообще. Привыкнув к ней, он научился
правильно расходовать энергию. Иногда даже стал засыпать
рядом с ней после особенно бурной схватки. Спала Марина
или нет – он не знал. Только временами чувствовал сквозь
сон, как его тело ласкают ее губы. Умело и быстро порождая
новое желание. Которое нарастало лавиной. Не вырывая
полностью из сна. Марине удавалось возбуждать его с
особой виртуозностью. И так, в полусне, она осторожно
доводила его до высшей точки. Одними лишь губами. Пройдя
пик и почувствовав завершение, он вроде бы продолжал
спать. И потом мог думать, что все лишь приснилось.
Если бы через несколько секунд… В таком же полусне…
Не чувствовал, как Марина целует его влажными губами.
Пахнущими остро и характерно. И как в него осторожно
проникает ее горячий язык. И во рту появляется теплый
и горьковатый вкус. Очень знакомый. Хотя до сих пор
и не изведанный им. Это казалось извращением. Возможно,
им оно и было. Но ночью все принималось вполне естественным.
Марина впадала от такого способа в какой-то особенный
экстаз.
И никогда, никогда в жизни. Никогда Рощин не только
не испытывал. Даже не подозревал, что можно испытать
такое. С одной лишь единственной женщиной…
Для него, взрослого и давно уже женатого мужчины это
было странно. Словно второе открытие женщины. Страшноватое,
но сладчайшее безумие. Подобное экскурсии подростка
в мир настоящего секса. Куда его, дрожащего, шутки ради
сводила сорокалетняя подруга матери.
И, кроме того… Рощин прежде даже не представлял, что
занятия сексом…Так приятны. И так важны для него. Вроде
бы расходующего всю свою энергию исключительно на напряжение
ума.
Когда школа закончилась, Рощин уехал. Очень тихо. Не
обменявшись с Мариной координатами. Даже не простившись
с нею по-настоящему. Он подсознательно боялся привязаться
к ней в мыслях. И потом дома вместо науки думать о командировке
в Новосибирск.
Дорогой он как-то отрезвел. Марина отдалялось. Уже не
грело предвкушение очередной ночи. Кроме того, он был
измочален неделей непрерывного секса. И в таком состоянии
снова ощутил стыд. Перед Надей. И перед самим собой.
Потому что время, проведенное с Мариной теперь казалось
скотством. Ведь там не имелось намека на чувства. На
какую-то человеческую нежность. Кипела лишь оголенная
животная страсть. Стремление двух половых органов занять
биологически предписанную позицию…
Вспомнились неэстетичные моменты их встреч. Которых
он прежде не замечал. Влажные, некрасиво слипшиеся волосы
на потных Марининых бедрах. Тяжелый запах ее разгоряченного
тела. Насмешливые хлопки воздуха между их сливающимися
и разъединяющимися телами. Когда обхватив ее снизу,
Рощин упорно торопился к пределу. Белая пена, появлявшаяся
в углах ее рта в моменты наивысшего возбуждения. Или
еще совершенно ужасное зрелище. Когда Марина раскорячивалась
и склонялась над ним. И буквально всосав в себя его
плоть, ожесточенно работала языком. При этом, запихивала
свободную руку себе между ног. И доводила сама себя
до экстаза быстрее, чем успевал он… И вершина всего.
Ее любимые ночные забавы. Возбуждение его, спящего.
Односторонний половой акт во сне. И под конец непременное
угощение изо рта в рот. Вот это вообще казалось отвратительным
до тошноты. Сейчас Рощин удивлялся, как его тогда ни
разу не вырвало.
Рощин пытался приложить все это к своей обычной жизни.
Представить Надю на месте Марины. Хоть на секунду. Этого
не удавалось даже в самых безобидных вариантах… Ему
было стыдно и противно. Хотелось поскорее забыть эту
женщину. Стереть все, что было между ними. И ее саму
вычеркнуть из памяти.
Но потом… Потом сам собой пришел третий уровень восприятия.
Острота сгладилась. События словно подернулись туманом.
Гадость разнузданности не то чтобы забылась. Просто
вдруг перестала казаться таковой. Виделась лишь чудесным
разнообразием. И все это прошлое превратилось в тайный
клад. Кляня себя и стыдясь, Рощин время от времени прогонял
в памяти те ночи. Мучительно переживая и растягивая
каждую минуту. Которую был с Мариной. Это была бездна.
Отрыв. Полет над ужасной. Но неимоверно сладкой пустотой.
Внезапный и случайный дар обстоятельств.
А Надя… Надя ничего не заметила. В их отношениях ничего
не изменилось. Внешне.
Однако сам Рощин сделался иным. И его невольно потянуло
к сравнениями. Надя всегда оставалась холодноватой в
постели. И никогда не отдавалась ему по-настоящему.
Не раскрывалась перед ним до дна. Да и его, по правде
сказать, не слишком желала. Теперь это стало ему совершенно
очевидным.
Раньше он не замечал этого. Поскольку не знал, как может
быть иначе. А теперь вдруг ощутил, что в жизни чего-то
не хватает. Он вновь и вновь прокручивал в мечтах стыдливые
подробности Марининого мастерства. И было ясно, что
Надя проигрывает безнадежно. Хотя до встречи с Мариной
все казалось нормальным.
Ему снова хотелось испытать хоть часть тех головокружительных
трюков. Но он знал, с Надей этого не будет. Что ее не
склонить к такому. Ничем. Ни намеками, ни прямыми просьбами.
Потому что она совершенно другая. Воспитана по-другому.
И жизнь воспринимает иначе. И в желаниях Рощина разнообразить
отношения не увидит только распущенность.
Наверное, в тот момент имелся разумный выход. Ему нужно
было найти любовницу. Отыскать женщину с темпераментом
вроде Марининого. И насыщаться с нею. Давать выход своей
неожиданной сексуальной энергии. Но… Но с Мариной все
вышло просто и само собой. Как не могло быть повторено
здесь. По разным причинам. Сейчас Надя была рядом с
ним. И встречаться с женщиной на стороне означало изменять
ей. Причем уже не под натиском обстоятельств, а вполне
целенаправленно. Обманывать ее. Лгать, покрывая несуществующими
делами встречи в чужой постели.. Рощин этого не желал
принципиально. Это было бы совсем уж грязно и по-скотски.
Он вообще с детства не любил и не умел врать. Кроме
того, поиск женщины и поддержание отношений требовало
бы от него усилий. Самостоятельных усилий. Собственной
энергии. Которую он не хотел тратить ни на что, кроме
математики.
И тогда Рощин нашел другой выход. Он продолжал заниматься
сексом с уже почти безразличной ему Надей. Но представлял,
будто на самом деле ласкает Марину. Это помогало. Но
казалось страшным. Потому что означало распад реальных
отношений.
Вот тут-то и спрятана главная ошибка, - вырвав себя
из воспоминаний, с неожиданной ясностью подытожил он.
– Женитьба на Наде без познания женщин. Она была первой.
И единственной. Я не знал ни одной другой. Не представлял,
как может. И как должно быть с иными женщинами. Оказался
во власти единственной ночи. Впрочем, по сути не во
мне дело. И не в Наде.
Виновата система взглядов, в которых их воспитали. Состоявшая
из чудовищной смести христианских и коммунистических
догм. Одинаково проповедовавших бесполый аскетизм. Где
считалось аморальным встречаться с женщиной просто для
удовольствия. Где жениться требовалось обязательно на
девушке. Секса в России не было. Но даже несуществующий,
он был возможным лишь в браке. Эта демагогия властвовала
с детства.
И исказила общечеловеческую реальность. Которая совершенно
очевидна теперь в отношении между полами. Конечно, сейчас
можно винить систему. Но ведь можно было думать своей
головой. И противостоять внушенным догмам…
А я не смог. Не смог… - в отчаянии повторял Рощин. -
Потому что был занят математикой. Был непробиваемо глуп
в остальном. Настолько глуп, что понял все лишь сейчас.
А тогда поддался навязываемой модели поведения. И оказался
с Надей. Которой был в общем-то не особо и нужен. Как,
впрочем, вероятно, и она мне…
Вот это ошибка из ошибок. Из-за которой все и полетело
к чертям.
19
Нехотя подчиняясь движению самолета, пронзительные
точки звезд медленно отползали назад мимо переплетов
лобового остекления. Темная громада неба всей свой первобытной
мощью, многокилометровой толщей вязкого воздуха давила
на эти стекла, сжимала самолет. Такой крошечный по сравнению
с непроглядно черной бесконечностью, охватившей его
светлый крестик спереди, сзади, сверху и по бокам… Со
всех сторон. И только здесь, в хрупкой тесноте пилотской
кабины, устремленной против набегающего потока, можно
было ощутить величие всего, существующего помимо нашей
воли и сознания. И понять ничтожество человека перед
необъятной мощью мироздания. Которое останется неизменным,
сколь ни вооружался бы его разум.
Сейчас небо поддавалась напору и отползало, не препятствуя
приближению к цели. Но то была лишь малая уступка. Безразличное
и ленивое позволение на ничтожную мелочь - простое перемещение
из точки А в точку Б. В самом-то деле небом никогда
нельзя расслабляться и терять бдительность. Как с морем
или с горами, с любой природной стихией. Потому что
именно это ласковое небо, поменяв свои намерения могло
одним махом смять все планы людей. Смять или даже уничтожить–
не просто уничтожить, а растворить во вселенной, стереть
с экранов локаторов и рассеять остатки. Сделать так,
что никто никогда ни при каких условиях не найдет даже
следа пропавшего самолета. Несмотря на весь прогресс
и кажущееся всесилие людей в области технического предвидения…
Взять и просто так отправить в неизвестность – а через
короткий срок сделаться прежним: таким же спокойным
и умиротворенным, подсвеченным равнодушными звездами…
Пассажиры, дремлющие в мягко откинутых креслах в каком-нибудь
десятке метров за его спиной не чувствуют ничего подобного,
- Дугарев знал это твердо. Потому что нет ничего общего
между взглядом через очко иллюминатора и дрожащим таинством
пилотской.
Когда во время отпусков им с Ритой приходилось летать
простыми пассажирами, находиться в салоне среди других
людей, Дугарев изо всех сил пытался задавить свою небесную
сущность, пытался ощутить себя земным человеком. Ему
казалось, что это удается; и ощущения Дугарева-пассажира
сильно отличались от привычных воззрений Дугарева-пилота.
Сидя под уютным закруглением внутренней обшивки фюзеляжа
и глядя наружу сквозь мощное тройное остекление, можно
было запросто представить себя плывущим на огромном
и незыблемом корабле. Лежащее за бортом небо не казалось
всемогущим – так, ползло мимо нечто, протыканное звездами,
украшенное куском луны или залитое солнцем, в зависимости
от времени суток. Не более, чем меняющаяся декорация,
которая слегка спасает от полетной скуки.
И лишь вернувшись к работе, с новизной особой остроты
находил он в себе пилота. С физическим наслаждением
вновь ощущал потрясающий факт того, что человек, неподвижно
сидящий в кресле, летит со скоростью почти тысячи километров
в час, заключенный в хрупкую вибрирующую оболочку, а
под ногами его упруго дышит воздушный пласт толщиной
десять тысяч метров – примерно столько же, как от Петропавловской
крепости до площади Победы. Полгорода: веселая суета
Невского и волны каналов, и стремительный бег Московского
проспекта – все это, поставленное торчком, свободно
пойдет в пространство, что лежит под дрожащими от напряжения
крыльями его машины.
Особенно острым сделалось это ощущение, когда с «Як-40»
он перебрался на «Ту-134».
Это могло казаться сомнительным достижением: с технической
точки зрения, да и по годам разработки «Як-40» был чуть
современней. Но древний «Ту-134» являлся магистральным
самолетом. И пересаживаясь на него, Дугарев все-таки
поднимался на ступеньку вверх, расширял свои возможности.
Поскольку местные линии это одно, а дальние – совсем
иное. Даже если летать по ним на совершенно конченом
старье.
Новое ощущение неба, возникшее именно на «Ту-134», было
не случайным. На «сороковом» не имелось кабины штурмана:
приборная доска, не разделенная на две боковых панели,
заполняла всю пилотскую между бортами до пола, впереди
между штурвалами громоздилась панель управления двигателями,
и лишь узкое остекление впускало в кабину полоску неба.
В такой кабине еще можно было почувствовать относительную,
хотя и иллюзорную надежность скорлупы, сохраняющей человека
на высоте.
А на «сто тридцать четвертом» между штурвалами начинался
лаз в тесную, похожей на лисью нору, штурманскую кабину,
что снаружи торчала прозрачным блистером на носу самолета.
И даже с командирского места боковым зрением он постоянно
замечал, как внизу – прямо под ногами! –ползут дальние
земные огоньки. Поначалу Дугареву было очень неуютно:
в «Ту-134» его преследовало противное чувство незащищенности
перед высотой; казалось, что летит он не в прочном металле,
а на каком-то утлом парашюте или вовсе сам по себе,
окутанный со всех сторон холодом небесной черноты.
Дугарев злился на себя за эту немужскую слабость, старался
не смотреть вправо, вообще забыть о провале Юриной кабины.
Он даже прикидывал, что гнутое оргстекло штурманского
блистера толще, нежели дюралюминиевый лист, которым
обшит весь самолет.
Со временем он более-менее привык. Но все равно дискомфорт
не прошел совсем, остался странный комплекс беззащитности
– который, справедливо подкрепленный со временем рядом
технических деталей, - перерос со временем в обидную
нелюбовь к самому этому самолету.
На «Ту-154» штурманской кабины нет, - подсказала память.
- Там стоит курсовой локатор, и штурману не нужно проглядывать
глаза, скукожившись на четвереньках в ледяной корзине
блистера. И пилотская там опять встретит покоем уверенной
прочности.
Встретит… Дугарев тяжко вздохнул. «Ту-154» тоже давным-давно
устарел, но на него пересесть бы было за великое счастье.
Когда это удастся? При нынешнем раскладе минимум через
год. А сколько еще там придется оставаться вторым пилотом,
прежде, чем стать командиром… Но вторым – это разве
его работа… Небо в руках командира, второй служит лишь
на подхвате. Если смысл жизни состоит в том, чтобы летать,
то надо быть командиром. Только командиром.
Хотя…- Дугарев искоса взглянул на Владимира Геннадьевича,
спокойно читавшего свою книгу.
До «сто тридцать четвертого» тот долго летал командиром
на «Ан-24». Он значительно старше самого Дугарева, давно
бы уже мог стать командиром и на «Ту». И даже на «сто
пятьдесят четвертый» переучиться. Но нет, совершенно
спокойно остается вторым, летает в правом кресле, нисколько
не тяготясь необходимостью подчинения младшему по возрасту
– а сам по горло занят… научной работой.
Да, именно так: невзирая на усмешки молодежи, второй
пилот – никогда ни чему побочному не учившийся, совсем
недавно с грехом пополам окончивший заочно то ли географический,
то ли какой-то общетехнический факультет - пишет диссертацию.
«Правовой статус командира воздушного судна», вот что
волнует его сильнее продвижения по службе. И тут, наверное,
все не так просто, несомненно тут спрятана какая-то
своя тайна – «скелет в шкафу», как говорят англичане
– тайна второго пилота, который вместо того, чтобы стать
реальным командиром, изучает на бумаге его юридические
права. Видно, нечто очень серьезное случилось с Владимиром
Геннадьевичем в бытность его командиром на «Ан-24».
Что-то из ряда вон выходящее, подломившее его необратимо
в собственных глазах, сразившее таким ударом, после
которого он не смог подняться снова во весь рост. И
сейчас уже не пытается выйти из своего вторичного, подчиненного
положения. В качестве компенсации борется с собственным
прошлым, разбирая теоретически свои прежние права.
Владимир Геннадьевич был мягок, но скрытен; за несколько
лет работы в экипаже он ни словом не проговорился о
причинах, удерживающих его на месте второго пилота.
Но Дугарев был достаточно опытен и наслышан о различных
историях, случающихся а авиации, чтобы догадываться
о том, что причина существовала, а лезть с расспросами
в чужое прошлое он никогда не любил.
В отряде постепенно прознали о том, чем занят второй
пилот командира Дугарева – и постепенно к нему приклеилась
не очень обидная кличка «правовед». Которая иногда звучала
даже в их экипаже. Владимир Геннадьевич на смешки не
реагировал, только ворчал в усы, когда доставали уж
слишком сильно.
Дугарев ничего конкретного не знал, и сам он был до
мозга костей именно командиром; но, как ни странно,
понимал своего второго пилота. Потому что сам временами
чувствовал – как, например, во время сегодняшнего разбора
– что права его эфемерны и могут в любой момент раствориться
и поставить перед фактом служебного проступка. Но ему
было некогда вникать в эти тонкости, к тому же он не
верил, что отдельно взятый человек может что-то изменить
в десятилетиями существовавшей системе. А Владимир Геннадьевич
взялся серьезно. Даже в полете – не имея, видимо, достаточных
условий и времени дома - каждый раз штудировал книги
с очень сложными юридическими названиями.
Впервые Владимир Геннадьевич взял книжку года два назад.
Заметив ее, Дугарев промолчал: он не имел возражений
против того, чтоб на эшелоне десять тысяч второй пилот
немного почитал. Напряженным ничегонеделаньем в долгие
часы полета можно лишь навредить себе. Устать до такой
степени, что оказаться беспомощным, когда ситуация нештатно
изменится и потребует срочного вмешательства пилота.
В полете Дугарев его ни о чем не спросил: бортовой самописец,
именуемый в просторечии черным ящиком – хотя никакой
он не черный и вовсе не ящик, а оранжевый шар размером
с баскетбольный мяч, несгораемый, непотопляемый, неразбиваемый,
и прочее…- неусыпным ухом бдит за любым звуком, что
раздается в тесной тишине кабины, методично фиксируя
его на пленке. Если полет прошел нормально, запись стирают
после пяти дней хранения в специальном шкафу на земле.
Но в случае авиационного происшествия ее будут прокручивать
десять раз, слушать и расшифровывать каждый звук. И
вот тогда любое слово может оказаться во вред. Потому
разговоры экипажа в кабине сводятся к минимуму.
Поэтому Дугарев терпеливо молчал до земли. А в порту
Владимир Геннадьевич сам показал свою книжку – свод
дополнений к Кодексу законов о труде. Вот тогда-то и
началась правоведческая карьера второго пилота.
Надо будет не забыть рассказать ему о сегодняшнем разборе,
- подумал Дугарев, глядя в черное небо. - Ему же для
диссертации нужны материалы. Эти, как их… казусы… Или
прецеденты – черт знает, как у юристов правильно называется…
Он опять посмотрел на второго пилота. Тот читал спокойно
и увлеченно, было ясно, что чтение доставляет ему большой
интерес. Иногда, отрываясь от страниц, он смотрел куда-то
за стекло. Видимо, прикидывал в уме свой собственный
материал.
Что ж, каждому в жизни свое, - подумал Дугарев. – Мне
летать командиром, чего бы это ни стоило. Ему изучать
мои права, косвенно помогая мне и сотням других командиров
воздушных судов. И то, и другое необходимо. Так и надо,
наверное,
Каждый в свое время и на своей скорости минует высоту
круга.
Высота круга – в авиации это определенная зона воздушного
пространства около аэродрома. Слой между высотами от
двухсот до полутора тысяч метров. Через который самолет
уходит прочь, поднимается и ложится на нужный курс.
Но в нем он может и остаться, когда по внезапно выяснившимся
причинам вынужден совершать посадку, никуда и не улетев.
Специально выделен такой промежуток. Для всех самолетов,
которые уже в воздухе, но еще недалеко от земли.
И в жизни, наверное, что-то подобное у есть каждого.
Какой-то особый период. Когда уже оторвался, но еще
не занял свой эшелон – и можешь даже вернуться назад,
не мешая другим. Когда еще в состоянии изменить что-то
важное в судьбе прежде, чем поднимешься по-настоящему
и окажешься крепко привязанным к своему воздушному коридору,
и даже с курса не сможешь легко свернуть. А высота круга
дает возможность последнего выбора.
«Высота круга», придет же в голову…- Дугарев усмехнулся
своей неожиданной попытке создать доморощенную философию.
Свести жизнь к летной практике.
Он взглянул на часы. По всем срокам до точки оставался
час с небольшим. Час туда, полчаса на посадку, полтора
на отстой, выгрузку-погрузку, и обратно… Да, не забыть!
– подсказала чисто профессиональная память. – Полоса
в том городе коротковата; надо стабилизатор заранее
переустановить на другой угол, иначе при разбеге останется
слишком малый запас длины…
Приборы мерцали спокойным зеленоватым светом. Встречный
ветер, не желая успокаиваться, свистел на стеклах. Тихое
урчание двигателей гуляло по корпусу машины волнами
легкой вибрации. И небо – черное бездонное ночное небо
- по-прежнему ползло назад, уступая воле человека.
20
Ошибка молодости, - повторил Рощин. Глядя на бесстрастно
пульсирующий во тьме розовый клинок крыла. – И теперь
за нее платить. Не расплатиться… Характеры у нас разные.
Абсолютно. И жить с Надей невозможно. Это давно стало
ясным. Только сейчас подумал и понял. Хотя мог гораздо
раньше. Если бы так не привязался к ней. Точнее, к ее
телу. Не ослеп под натиском чувственности. Единственного,
что нас соединяло. И то до определенной поры. А потом
просто осталась привычка. Хотя в самом деле это было
изначальной ошибкой. Да. Ошибка. Ошибка, ошибка…
Как в математике. Точнее, в уравнениях математической
физики. Начальное возмущение не исчезает. Влияет даже
через большой промежуток времени. Погрешность нулевого
приближения искажает каждый следующий шаг. О-шиб-ка…
Рощин вздохнул. Почему-то посмотрел на спящего деда.
До таких же вот лет доживу? И все буду с ней мучиться?!
– он почувствовал, как изнутри вскипает злость. – До
самого конца?!
Ну нет. Хватит. Кончено. На черта нужна такая жизнь.
Рощин зло усмехнулся. Решимость росла, как пена. Заливала
его с головой. Со всеми мыслями. Не давая возможности
подумать. И трезво все взвесить. Решимость била ознобом.
Развод! Развод, развод. А квартира как?! – подало-таки
голос благоразумие. - Да пес ней! С квартирой! К родителям
обратно переехать! И то лучше! Чем с такой жить!
Позвоню ей. Завтра же утром, - решил Рощин, уставясь
в иллюминатор. -Хотя зачем звонить. Вступать в контакт?
Выслушивать очередные скрипичные упреки. Зачем? Если
все можно сделать безлично! Меньше, чем дней за пять,
тут не управиться. Тем временем письмо дойдет до Петербурга.
Надо только отправить его сразу по прилете. И все. Вот
решение.
Письмо? Как в прошлом веке! – усмехнулся Рощин. – Что
ж. Письмо, так письмо.
Он щелкнул холодными замками дипломата. Вытащил пластиковую
папку с бумагами. Достал чистый лист. Положил на крышку.
И принялся писать. Захлебываясь злой решимостью:
«Надежда! Мне так жить надоело. Хватит наконец. И пора…»
Нет. – он остановился. – Слишком грубо.
Он запихнул листок обратно. Вытащил новый.
«Надюша, - начал он, не спеша выводя слова. Пытаясь
немного успокоиться. – Я подумал в одиночестве. И вот
что решил. Возможно, нам с тобой стоит…»
И так нельзя, - он вздохнул, не дописав. – Рыхло и вяло.
Точно милостыню прошу. Так не сообщают о разводе.
Он достал третий чистый лист. Кажется, последний.
Так не пишут о разводе. Не пишут…
Чистый прямоугольник равнодушно белел на крышке дипломата.
А как пишут? Наверное, просто. Без выкрутас. Рощин тяжело
вздохнул. Напрягся. И написал единым духом. Торопливо.
Сухо и корректно. Точно письмо незнакомому математику
за рубеж. Или отзыв на навязанную сверху диссертацию
«Надя. Я подумал о жизни. И пришел к четкому выводу.
Мы действительно не сошлись характерами. И не сойдемся.
Такая жизнь не нужна ни мне, ни тебе. Верней всего нам
будет расстаться. Подумай над моим предложением. Но
имей в виду, что для себя я уже решил. Твердо и окончательно.»
Получилось всего три неполных строки. Рощин не стал
перечитывать. Поставил сегодняшнее число. И по привычке
расписался своей обычной подписью.
Вот и все. Легко и обреченно он сложил лист вчетверо.
И засунул во внутренний карман пиджака.
Развязка.
Он откинулся на подголовник. Прищурился. Поднял глаза
к потолку.
Почему все решилось так просто? И именно сейчас? Когда
в душе все тихо. Даже относительно спокойно? Когда Надя
далеко? И нет скандала… Рощин молча пожал плечами. Потому,
что лишь в самолете можно отрешиться? И размыслить о
жизни? Может, именно так.
Да неважно, как. Главное – решение найдено.
Решение окончательное. Обжалованию не подлежит, - подытожил
он, закрывая глаза.
И почувствовал, как опять начинает болеть проклятое
сердце. Наливая руку привычным свинцом.
21
Но делать-то все-таки что?! – напряженно думала Нина,
опять сидя на приступке в тесноте кухонного отсека перед
кучей грязных подносов. – Как жить, как бороться?!
Царапина краснела под мертвым неоновым светом, перечеркивая
весь ее жизненный смак.
Что делать? А если… - Нина просияла, осененная новой
идеей.
Теперь уж – верной на все сто.
Сорвав с крючка свою синюю сумку, перерыла барахло и
выудила косметичку. Потом осторожно высунулась в салон;
пассажиры мирно спали, никто не нарушал покоя и не собирался
ее звать. Нина юркнула в туалет и завернула круглую
кнопку защелки.
Вся изогнувшись в блестящем, словно алюминиевый ковшик,
тесном туалетном закруглении, она задрала юбку и спустила
колготки. На голой коже присохшая царапина сияла еще
ярче. Нина достала тюбик тонального крема и тщательно
зашпаклевала драгоценную коленку. Выпрямилась, держась
локтями за стенки, отступила сколько могла, погляделась
в зеркало.
Видуха зашибись, - прыснула она, увидев себя в растрепанной
одежде. – Жертва изнасилования!
Но ровные округлости коленок были одинаково гладкими,
без всяких отметин!
С этим голова сработала, - думала она, придирчиво оценивая
результат. – А вот с колготками что делать…
Кровавое пятно, просочившееся наружу, успело как следует
расплыться и намертво засохнуть. Нина попыталась осторожно
отцарапать его кончиком ногтя. Ничего не вышло: кровь
накрепко въелась в волокна.
Замазать и тут? Не получится: крем высохнет и осыплется
с капрона, как мука. Задом наперед надеть? Задом наперед…
Это идея!
Нина уже сняла одну туфлю, но тут же остановилась. Колготки
были старые – с пятками. А туфли открытые – ничего не
выйдет. Ни-че-го…
Значит, остается единственное: попытаться отстирать
это проклятое пятно. Стараясь не касаться босыми ступнями
не очень чистого коврика, Нина по очереди – одну ногу
за другой - вылезла из колготок, нашла испачканное место
и принялась осторожно полоскать его над грязной туалетной
раковиной. К счастью, кровь отмылась быстро и без следа.
Нина облегченно вздохнула.
Теперь высушить. Высушить поскорее, надеть обратно и
забыть как страшный сон. Высушить…Нина огляделась в
тесноте туалета, наперед зная, что сушить тут нечем
и не на чем, но все-таки пытаясь что-то придумать.
Обдув! – вдруг догадалась она, заметив в углу сопло
вентилятора. – Слава богу, удалось постирать одно это
место, вокруг сильно не замочив. И, наверное, оно быстро
высохнет даже от холодного воздуха.
Нина полностью отвернула ребристый носик воздуховода
и поднесла к нему растянутое на пальцах мокрое пятно.
Воздух дул и капроновый материал колготок вроде бы становился
менее влажным, но все-таки подсыхал не так быстро, как
она ожидала.
Железная дверь туалета задрожала под ударами – кому-то
из только что спавших пассажиров срочно потребовался
туалет.
Может, толкнется и уйдет, - с надеждой подумала Нина.
– Видит же надпись «Тойлет оккьюпайд», ясно что занято,
может, у человека запор случился.
Но невидимый пассажир продолжал стучать методично, с
короткими перерывами. И она поняла, что досушить колготки
прямо сейчас не удастся. Надевать полусухие означало
испортить весь тщательный коленный макияж. Поколебавшись
секунду, Нина скомкала злосчастные колготки и сунула
их в карман кителя.
Обдернув юбку и отперев дверь, она вышла наружу, едва
не сметенная с дороги рванувшимся внутрь каким-то лысым
гражданином.
Туфли, надетые на босу ногу, казались ей чужими, болтаясь
слишком свободно. Да и вообще находиться с совершенно
голыми ногами в юбке на пять сантиметров выше колен
среди дующих отовсюду сквозняков было не очень уютно.
Стоило, конечно, скорее досушить мокрое место где-нибудь
здесь и одеться, но Нина решила сначала все-таки вымыть
оставшиеся грязными подносы. Порядок в самолете был
важнее ее ног.
Чтоб я еще в один рейс без запасных колготок пошла,
- подумала Нина, включая горячую воду.
У мойки, рядом с еще не совсем остывшей печкой было
тепло. Обстановка уже не казалась ей ни зябкой, ни неуютной.
Намывая подносы, она иногда поглядывала вниз, на свои
колени. Они сияли гладко, кругло и совершенно одинаково.
И царапина в общем-то ерунда, - подумалось ей. – Царапина
пустячная, неглубокая. Заживет – сшелушится, останется
едва заметная полосочка. Раза три попариться как следует
– и вообще с остатками кожи сойдет, как не бывало. Попариться…
Например, в той сауне, на углу Марата около метро –
там у Макса знакомый массажист, он бесплатно пропустит…А
Димон, кстати, обещал сводить на «Руки вверх»! Через
два дня, как раз в выходные. Вот здорово… И вообще –
никаких проблем не осталось. Все вернулось в норму.
Все о’кей. Хоть на конкурс красоты иди! То есть конкурс
красивых коленок – говорят, и такие тоже бывают, вот
только неизвестно где… И вообще. Лёту осталось меньше
часу. Там пару часов, туда-сюда, обратно три – и дома.
И два выходных впереди… Класс!
Она и сама не заметила, как перемыла подносы; впрочем,
их было немного. Тщательно вытирая их полотенцем и перекладывая
по одному на полку, Нина любовалась своей работой. Она
вообще любила чистоту и порядок.
А сейчас в ее хозяйстве было чисто. И с нею все в порядке.
И туфли как-то облеглись, перестали болтаться. И она
успокоилась. Совершенно забыла о не до конца решенной
проблеме. О скомканных в кармане мокрых колготках и
своих голых ногах.
22
Город спит, - подумал Дугарев, взглянув на моргающее
равнодушными секундными точками табло бортовых часов.
– Спят дома и деревья, улицы и площади, дворы и даже
подворотни. И Ленка тоже спит далеко-далеко на западе,
укрывшись пледами, и раскрытая книжка белеет на полу
возле дивана. Сидела, ждала звонка, уткнувшись слипающимися
глазами в страницу, - и не выдержала, сморил ее сон,
так и свернулась калачиком на неразложенном диване…
Все, решено – из этого же рейса, домой не заходя, сразу
поеду и куплю радиотелефон с удобной трубкой.
Раз так…- Дугарев нахмурился.
Дай бог, чтоб эта трубка переносная в скором времени
опять стала без надобности, но разве от него лично и
от Ленки хоть что-то зависит? Так надо наконец сделать
так, чтобы хоть девочка спокойно могла спать на своей
постели.
И Рита, кстати, тоже спит, - совсем грустно подумалось
ему. – На булыжном матрасе, под колючим и негреющим
больничным одеялом. Спит, конечно: если на смогла сама,
ей дали снотворное. А с утра чуть свет разбудят и поведут
на новые анализы. И что-то они покажут на этот раз…
Он сдавленно выдохнул, стиснул зубы, отгоняя мрачные
мысли.
-…Николай Степаныч? – неожиданно раздался над ухом голос
второго пилота.
- А?.. Что? – встрепенулся Дугарев, невольно досадуя,
что Владимир
Геннадьевич захватил его врасплох.
- Да спросить я вас хотел, - второй сочувственно глядел
искоса над
толщей своих усов. – Как с женой-то у вас?
- С женой ? – вздрогнув от того, что второй пилот словно
читал его
мысли переспросил он. - Да никак пока.
- В больницу-то ее отвезли? – участливо продолжал тот.
- Отвез.
- Куда? Туда ?
- Да, на Березовую, - сухо ответил Дугарев, чувствуя,
как страшное
название улицы опять обдает его зловещими предчувствиями.
Дугарев помедлил секунду, слушая, как внутри борются
противоположные чувства. С одной стороны, его захлестнула
волна горячей, почти нежной благодарности к толстоусому
Геннадьичу, который, хоть и был поглощен своей наукой,
все-таки замечал незримую тяжесть, сгибавшую его командира
и стремился помочь добрым словом. Но с другой – ему
не хотелось раскрываться ни перед кем, даже перед вторым
пилотом. Поскольку он твердо знал: неуязвим в жизни
лишь тот, кто душу свою держит на замке.
И все-таки… Все-таки он колебался. Возможность рассказать
подробно, еще раз заново пережить каждый этап беды,
впервые излить на понимающего собеседника полную горечь
накопившихся страданий манила перспективой облегчения.
И даже какого-то временного успокоения.
Но стоило ли делать это в полете, когда чуткое ухо самописца,
притаившегося за спиной, фиксировало не только каждое
их слово, но даже всякий его вздох?
- Командир, мы в зоне привода радиомаяка, -раздался
снизу, но словно с
небес, спокойный басок Юры. – В зо-не, командир!
Дугарев почувствовал, как спадает груз его колебаний.
Как уходят
сомнения и пропадает даже само нервное напряжение мыслей.
В зоне – значит, все постороннее побоку, потому что
начинается дело. Настоящая пилотская работа, в которой
нет места личным разговорам.
- Понял, в зоне, - он подобрался даже внутренне, возвращаясь
к жесткой
роли командира.
Владимир Геннадьевич с мягкой неторопливостью убрал
книгу и
самодельную свою лампочку.
- Нина, объявляй посадку, - сказал Дугарев, включив
переговорное
устройство. – Расчетное время…- он посмотрел на часы.
– Два тридцать пять. Нина, слышишь меня?
- Слышу, Николай Степаны-ыч !!!- с неимоверной силой
ударил в
наушники веселый Нинин голосок. – Слышу и исполняю!
- Ну и хорошо, - ответил он, отключаясь.
Пойми этих девчонок, - подумал он. – Час назад лица
не было, теперь
чуть песни не поет…
- Производим снижение и заход на посадку, - скомандовал
он. –
Экипажу приготовиться !
Дугарев взял штурвал, сонным холодком принявший тепло
его ладоней.
Как всегда перед работой, поерзал в кресле, чтоб устроиться
удобнее. Взглянул на второго пилота – Владимир Геннадьевич
уже сидел в сосредоточенной рабочей позе, словно и не
читал никаких книг. Все было готовым к посадке.
- Перехожу на ручное управление, - четко констатировал
Дугарев,
отщелкивая большим пальцем красный тумблер автопилота,
и сразу почувствовал, как снова наливается живой силой
соскучившаяся по его рукам колонка штурвала, как начинают
упруго подрагивать педали.
Владимир Геннадьевич крепко держал правый штурвал –
Дугарев понял
это, на мгновение отпустив свой. Хороший второй пилот.
Положиться можно на сто процентов, хоть и правовед.
И опять чувствуя прилив несерьезной мальчишеской радости
от вернувшегося ощущения его полной власти над тяжелой
машиной, Дугарев нахмурился. Принял серьезное выражение
лица, чтоб малейшим намеком не прорвалась легкомысленная
нотка, и сухо скомандовал:
- Приступаем к выполнению посадочного маневра!
Опустив левую руку на ребристые барабанчики секторов,
он слегка
убавил газ. Двигатели снизили тон, совсем потерявшись
за жадным воем ветра – и тут же отозвавшаяся инерция
приподняла Дугарева с кресла, лишая его части веса.
Слегка просев, гася скорость и теряя подъемную силу
крыльев, самолет устремился к земле.
23
Пульсирующий холодный полусвет нервными, неровными
мазками ложился на кровавый развал сцены, дрожащей под
ударами нарастающей секвенции оркестра.
Сбившись в маленькую кучку, трепетали у зловеще отблескивающего
озера раздавленные ужасом, потерявшие всякую надежду
лебеди, и их взывающая к отмщению музыка пыталась распрямиться,
и это ей почти удавалось; но едва поднявшись, она опадала,
сметенная мрачным натиском железно грохочущей темы злого
гения Ротбарта. Хлопая и мелькая черной зеленью лохматых
крыльев, парил он в устрашающем танце, оттесняя к рампе
смятенного принца Зигфрида, который уже не сопротивлялся:
дьявольская сила всепобеждающего зла опутала его чугунной
цепью, не давая размахнуться, хлестнуть своей музыкальной
фразой поперек железного грохота колдуна. Девушка-лебедь,
преданная им Одетта, заламывала руки, все еще отчаянно
колола густеющую тьму серебряным кинжальчиком своей
умирающей темы, все еще не оставляла последнюю надежду
– ах, если бы только она сумела, если б смяла железную
струю холоднокованой злобы, пробилась бы к забывшему
ее Зигфриду и влила остатки своей маленькой любви и
воли в его остывающую душу!
Но Ротбарт был неумолим – он летел по сцене болотным
вихрем, взвиваясь лягушачьими крыльями от кулисы к кулисе
– он был одновременно везде и нигде, он был всем и ничем,
он растворился в электрическом, дрожащем от музыки воздухе
и был сам как одно мощное, черно-зеленое предчувствие
смерти.
И что-то ужасное, неимоверно зловещее – что-то, чего
не было и не должно было быть до сих пор, проскальзывало
в самой музыке – которая, казалось бы, не могла меняться
ни на полтакта с тех времен, когда уверенная рука Чайковского
прибила последние гвоздики нот к прогибающимся под их
тяжестью черным линейкам. Но нет, его музыка, всегда
живая и теплая, неожиданно помертвела, точно лишилась
живой крови и проросла ржавыми ростками железного зла,
наполнилась холодом неминуемой гибели и звучала уже
совершенно неузнаваемой, злобной пустотой.
Принц шагнул в сторону – и Наде вдруг почудилось, что
там, на далекой сцене, среди грубо размалеванных декораций
и искусственной воды, в пафосе театрального действа
мечется совершенно не театральный, вполне живой человек,
чье реальное лицо проступает сквозь Зигфридов грим какими-то
до боли знакомыми чертами.
Надя прижала к щекам вмиг заледеневшие ладони – и, содрогнувшись
от страха, пронизавшего ее смертельным холодом, узнала
девушку Одетту… Не может быть, не может… Я же…
Музыка уже не слушала смятенного дирижера, она просто
опьянела от своей звериной мощи, сорвалась с побелевших
от ужаса листов партитуры, отделилась от упавшего в
бездну оркестра и существовала сама по себе, и взвивалась
все выше, растворяя железным воем темные стены театра,
прорубая высокую пустоту, упершуюся открытым концом
в черную беззвездность неба – и Наде вдруг стало ясно,
что это еще не все. Внезапная, обжигающая душу ознобом
ужасного открытия догадка мелькнула в ее сознании и
она поняла, что уже не существует больше как таковая.
Одна Надя, дрожащая от невольного соучастия в этом нечеловеческом,
демоническом и по-настоящему кровавом спектакле, сжалась
слабым комочком, тихо замерев в кресле седьмого ряда
партера, висящего в бездне черной тьмы. Вторая металась
по сцене среди поникших девушек лебедей, тщетно пытаясь
сбросить оковы злых чар, вернуть к себе обманувшего
ее любимого, вернуть все, что обещало счастье еще недавно,
еще два акта назад. Но была и третья: эта единственно
настоящая Надя существовала бестелесно, растворившись
в пустоте над теми двумя, и чувствовала все, и каждой
клеточкой несуществующего тела испытывала боль тех двух,
на сцене и в ряду, и она знала, что видит не сцену и
не явь, а всего лишь тягостный сон, и сознавая это,
делала над собой неимоверные усилия, но никак не могла
проснуться…
Но нет – пока она это осознавала, уже не стало ни сцены
ни самого театра: не осталось ничего; был настоящий
пруд, дрожащий в холодном свете своей свинцовой рябью,
поперек которого бежала зловещая дорожка от мертвенно
белого огня аптеки, чернеющей на том берегу. Вода дышала
призраком гибели, бездонной тьмой небытия – и около
нее лежал не балетный принц, а настоящий живой человек,
скошенный железной нотой зла, а над ним стоял Ротбарт,
широко раскинув пятнистые крылья и оборотив к ней свое
лицо – не лицо даже, а плоскую, безглазую, бело стянутую
маску, которая тем не менее тоже кого-то напоминала.
Надя-Одетта метнулась из темноты, распластав слабенькие
руки-крылья в стремлении заслонить упавшего любимого,
но музыка внезапно смолкла, поверженная сгустившимся
злом, которое уже не нуждалось в звуковом сопровождении:
его собственная грохочущая тема рухнула, точно подрезанная
невидимой сталью, и под обломками ее задохнулась тоненькая
Надина мелодия.
Надя напряглась, силясь исторгнуть музыку из себя –
и серебряная тема вдруг родилась снова и поднялась,
ожила, разворотив железо, отшвырнула злого гения. Но
она тут же поняла, что у нее кончаются силы, что она
не может покончить со злом сама, что любимый, если он
еще жив, должен помочь – сейчас, сей момент, если хочет
добить пошатнувшегося злодея – но тот лежал без движения,
и признаков жизни не было на его побелевшем лице; и,
заламывая руки, Надя метнулась к нему.
- Вставай! вставай! вставай! – откликнувшись на ее голос,
умоляла
труба, еще живая в померкшей глубине оркестра, и ей
вторил тяжелый хрип умирающего в муках тромбона: - Вставай…
вставай… вставай…
Лежавший человек шевельнулся, с усилием приподнялся
над землей,
опершись на дрожащий от напряжения локоть – и злой колдун
вдруг осел, уменьшившись наполовину.
Вставай! Вставай!! Вставай!!!
Задыхаясь, повторяла свою тему быстро слабеющая Надя
– и еле слышно
отзывались ей гибнущие девушки-лебеди, у которых истекал
последний шанс на спасение душ.
И вдруг, остервенело вырвавшись из-под собственных обломков,
рванулась наперерез тема зла, неистово загрохотав всеми
отголосками в агонизирующем оркестре. Не успела, - в
отчаянии поняла Надя, чувствуя, как с каждым тактом
могильный холод уносит прочь ее силы.
Ужас последней ноты финала, ширясь и клубясь черным
облаком, завис
над землей, наливаясь у горизонта зловещим огнем рассвета
– и, отзываясь ему, чешуйчатой змеей вспухла вода в
пруду, взбурлила и хлынула дымящим холодом из берегов,
затопляя все своей ледяной лавиной, и это была уже не
вода, а самая настоящая кровь.
24
- Выше глиссады девять, - объявил Юра, контролирующий
режим
снижения.
- Понял, девять, - ответил Дугарев, глядя в небо, темными
клубами
облачности наползающее на лобовые стекла.
Подрагивая под ударами рваных облачных клочьев, самолет
шел к земле.
- Механизацию на двадцать семь градусов, - скомандовал
Дугарев,
краем глаза следя за делениями тангажа на сером яблоке
авиагоризонта.
- Есть на двадцать семь, - доложил исполнение Владимир
Геннадьевич,
передвинув черный рычажок системы выпуска закрылков.
Сквозь плотно закрытую дверь и железный посвист ветра
Дугарев не
расслышал тихого журчания гидропривода. Но сразу почувствовал,
что закрылок вышел и опустился в воздушный поток: самолет
на долю секунды завис в пустоте, теряя скорость, и недремлющая
инерция снова приподняла его, подержала чуть-чуть на
весу и опустила назад. Черная мгла встречных облаков
рвалась и разлеталась, неохотно обтекая кабину – но
ее масса все-таки редела, и сквозь невидимые во мраке
прогалины уже смотрели снизу слабые огоньки земли.
- На глиссаде, - отметил Юра. – Точняк, командир!
Дугарев беззвучно усмехнулся, похвалив себя за точно
предугаданную
потерю высоты в момент выпуска закрылка. На глиссаде,
то есть на траектории, ведущей прямо к земле. Еще немного,
и все.
- Выпустить шасси! – сказал он, сверившись с указателем
радиовысотомера, пока еще точного в своих показаниях.
- Вып-пускаю, - отозвался Владимир Геннадьевич, дублирующий
исполнение команд и, сняв руку со штурвала, потянулся
к панели управления с белым силуэтом самолета. – Есть
шас…
25
-…Температура воздуха в аэропорту минус семь градусов!
Голос стюардессы захлебывался от радости. Словно она
сообщала, что в аэропорту плюс тридцать. А сама уже
получила диплом доктора наук.
Рощин выглянул в иллюминатор. Под розово мигающим крылом
всплыли желтые огоньки.
- Ну что, сынок, видать что-нибудь? - раздался над ухом
дребезжащий
голосок деда.
- Видно огни, - кивнул Рощин. – Земля близко. Скоро
сядем.
Крыло отчаянно тряслось. И даже трещало под ударами
невидимых
облаков. Временами они окутывали самолет целиком. Тогда
розовый пульсирующий свет растворялся в вязкой мгле.
И весь иллюминатор вспыхивал одним сияющим пятном. Казалось,
самолет снижется не плавно. А какими-то рывками. Словно
бы по ломаной. Выбирая кратчайший. Точнее, оптимальный
путь к земле. Перепад давления больно отдавался в ушах.
Скорее бы уж сел, - раздраженно подумал Рощин. Посадку
он просто не
выносил.
В чреве самолета что-то протяжно заныло.
Рощин инстинктивно вздрогнул. От крыла отделилась какая-то
пластина. И медленно поползла назад. Одновременно загибаясь
вниз. Розовый свет отмечал вспышками фазы ее положения.
Самолет вдруг завис на месте. Инерция противно встряхнула
внутренности. А комок в ушах шевельнулся острыми иголочками.
Вот бодягу тянут, - Рощин несколько раз судорожно сглотнул.
Это обычно помогало от ушной боли. – И эта стюардесса
тоже. Веселится себе. А могла бы сказать. Про упавшее
давление. Кому надо сообщить. Чтоб скорректировали.
Самой-то, небось, тоже уши прострелило!
Под торчащей за крылом сигарой расхлопнулись створки.
Из-под них медленно выползла черная тень колеса.
Ну наконец-то ! – Рощин облегченно откинулся на спинку.
– Еще немного. И все.
Через секунду самолет вздрогнул. По нему прокатился
гулкий дребезжащий стук.
Сейчас ся…- вздохнул Рощин.
И вдруг ощутил непонятную тревогу.
26
Ночная рубашка промокла насквозь, и одеяло, кажется,
тоже было мокрым – толсто разбухло сырой ватой, отяжелело,
как бетонная плита, превратилось в огромную губку, каждое
прикосновение которой несло судорогу ледяного озноба.
Выскользнув из пропитанной влажным холодом постели,
Надя содрала противную рубашку, на цыпочках подбежала
к стулу, где поверх аккуратно сложенного белья лежал
толстый махровый халат, на котором по белому снегу весело
бежали вверх-вниз довольные красные собачки – два шага
от кровати показались бесконечностью, точно она упала
в прорубь, и все тело сковал арктический мороз. Давно
остывший халат сухим холодом ожег зябнущую грудь. Надя
отшвырнула его прочь, метнулась к шифоньеру, дернула
дверцу, не разбираясь рванула на пол всю полку, шуршащим
листопадом посыпавшуюся к ее ногам. Лихорадочно разрыв
мягкую груду, наощупь нашла теплый свитер грубой домашней
вязки и, стуча зубами, торопливо влезла в него, потом
обмоталась пуховой шалью, поверх всего натянула халат
– запахнулась глубоко, туго-натуго затянула пояс и взобралась
на стул, поджала под себя босые ноги и укутала махровыми
полами дрожащие коленки.
Свитер отчаянно щекотал голое тело, гоня мелкие мурашки
по животу и спине, шерсть цепкими коготками драла кожу,
словно сотня маленьких котят – но озноб, прочно обосновавшийся
в дрожащей глубине, не собирался сдаваться, продолжал
держать у горла свои жесткие скрюченные пальцы. Надя
взглянула на постель, слабо светлеющую в плотном мраке
ночи, и передернулась от одной лишь мысли о ее влажном
леденящем прикосновении.
За окном, тихо постукивая тысячепалыми вкрадчивыми лапками,
ворочался мелкий мартовский дождь, над ровными силуэтами
соседних домов, погруженных в черную пустоту без единого
огонька, чуть светлело мокрое небо, и на его фоне причудливо
разъеденными тенями висели аспидные тучи, и вселенский
холод, текущий с небесной черноты, просачивался сквозь
стекла, ледяными языками обволакивал комнату, стискивал
айсберги вокруг Нади, сжимая и царапая ее беззащитно
дрожащую плоть.
Чувствуя, что неумолимо замерзает, несмотря на многослойную
одежду, Надя встала со стула, босиком пробежала на кухню,
громыхнула в темноте стоящими у мойки кастрюлями, подожгла
газовое пламя, надвинула на него холодное днище чайника
– газ зашипел ровно и надежно, от перебегающего во тьме
круглого венчика синих щупалец осторожно заструилось
пока еще не настоящее тепло.
Дождь не сдавался, по-прежнему стучал бесконечные шестьдесят
четвертые невидимыми лапками по стеклу и карнизу, словно
хотел выстучать ей нечто страшно серьезное, важное и
срочное. Не понимая, что делает, Надя подошла к окну,
зачем-то растворила длинную щель форточки и, задохнувшись
от хлынувшего в легкие ледяного холода, высунулась наружу
– дождь торопливо накинул свою промозглую сетку, сковал
движения, точно давно ждал этого, самого последнего
момента, когда она добровольно отдастся в его холодные
объятия. А внизу, под фонарем, что одиноко мерз и мок
у подъезда, зловещим свинцом рябилась пленка разлившейся
поверх льда лужи.
Ночь. Ледяная рябь канала. Аптека. Улица. Фонарь.
Зажмурившись до судороги, протяжным звоном отдавшейся
в ушах, Надя представила себе, как будет нарастать,
увеличиваться, застилать глаза это свинцовое свечение
с каждой секундой падения вниз – навстречу притаившемуся
под водой и льдом черному, как сама смерть, асфальту.
Господи?! Да что это я, в самом деле?! Что со мной…
Что я думаю?! Что я делаю?! – молча вскрикнула Надя
и с трудом оторвавшись от привораживающего своим страшным
блеском далекого льда, отступила прочь от окна, плотно
задвинула форточку, повернула оба тугих замка и содрогаясь
от только что пережитого, почти реального ужаса смерти,
навеянного ей вкрадчивыми стаккато дождя, отступила
подальше в надежную глубину кухни.
Наткнувшись на стул, холодным ребром ударивший под коленки,
Надя опустилась на него – и замерла, до боли стиснув
сквозь свитер свою твердо окоченевшую, никак не желающую
отогреваться грудь.
27
Тревога.
Она мелькнула мгновенной вспышкой. В сознании. Скорее
даже в подсознании. Оставив за собой медленно гаснущий
след. Как от молнии на сетчатке глаза.
Рощин напрягся. Он не любил непонятных ощущений. Вообще
не любил ничего непонятного. А тревога возникла сама
по себе. Безо всяких видимых причин.
Он попытался вспомнить, когда она пришла…
Кажется… В тот момент, когда по самолету пронесся стук.
Но чего тут могло быть тревожного?
В самом стуке ничего необычного не было. Вообще-то Рощин
с детства интересовался исключительно математикой. Ему
никогда не хотелось иметь даже собственного автомобиля.
Любая техника лежала за пределами его круга. В том числе
и самолеты. Он знать не желал, как устроена эта железная
штука. Однако в полет всегда отправлялся без страха.
Ведь он все-таки был не глупым человеком. И понимал,
что на свете есть масса сложных вещей. Которые лежат
вне области его знания. Но тем не менее работают точно
и правильно. Хотя он в них совершенно не разбирается.
Самолет вообще летал, опираясь на теорию. Он знал это
как математик На простую и строгую математическую красоту.
Потому что гидроаэродинамика долго оставалась занятием
самоубийц. И превратилась в науку лишь с приходом математики.
Сама теория была очень проста. Ее понимал и знал даже
он. Чистый теоретик, совершенно далекий от физических
приложений. Теория была точна. И самолет мог летать.
Тем более, что им управляют. Рощин был настоящим профессионалом.
В своей области. И поэтому привык доверять мастерам
любой профессии. Будь они хоть врачами, хоть сапожниками.
Пилотам же он доверял в особенности. Ведь они не имели
парашютов. И были заложниками своего мастерства. Как
и все пассажиры. Это всегда его успокаивало.
Так что ничего страшного нет. Да и не может быть во
всяческих самолетных звуках. Во всех грохотах, стуках,
скрежетах и завываниях. Функционирование сложной техники
не может быть простым. Вникать в тонкости Рощин не собирался.
Но этот стук был привычным. Привычным даже для него.
Он раздавался часто. Именно перед посадкой. Всякий раз,
когда летчик выпускал шасси. За многие десятки перелетов
Рощин знал это на уровне рефлекса. Слово «шасси» было
одним из немногих известных ему авиационных терминов.
Пришедших, наверное, с телеэкрана. Устройство этого
самого шасси Рощина не интересовало. И было ему не ведомо.
Но в полете оно каким-то образом складывалось. Пряталось
в длинную сигару, выступающую назад за крыло. Вероятно,
как раз для этой цели предназначенную. Раз складывалось,
значит в конструкции его имелись шарниры. Тяги и другие
подвижные сочленения. Обеспечивающие нужное количество
степеней свободы. Если выражаться языком теоретической
механики. Перед посадкой вся конструкция выползает наружу.
Под встречный ветер. Как-то фиксируется, чтобы не сложилась
обратно. Наверняка ударяет по каким-то ограничительным
элементам. А тяжесть дай боже. Вероятно, каждое колесо
килограммов по пятьдесят.
Стук был привычен. Но все-таки вызвал тревогу. Почему?..
Рощин наморщил лоб. Тревога не отпускала. Он попытался
сосредоточиться. Уставился в одну точку. Видел лишь
обшарпанный замок столика на передней спинке. Так ему
легче было абстрагироваться от постороннего. И вспомнить
все. Оживить почти погасшую память. Попытаться выудить
точные звуковые детали.
Стук. Очень характерный. Сухой. Короткий. И рассеянный.
Напоминающий барабанную дробь. Дробь…
Рощин положил на колени дипломат. Кончиками пальцев
ударил по крышке.
Все-таки когда-то он учился музыке. И, как ни странно,
руки слушались до сих пор.
Вот так… Он усмехнулся своей. Точно так. Именно так.
Тр-ррр-ррах. Только так… Он отбил дробь правой рукой.
Потом левой. Потом сразу обеими.
И замер. Потому что в памяти нечто шевельнулось.
Рощин стиснул кулаки. Сосредоточился до потемнения в
глазах.
И понял. Вдруг понял. Что именно вырвало его из покоя.
Слегка дрожащими пальцами он постучал еще раз. Мысленно
сравнил с тем звуком. И вздрогнул, испугавшись разгадки.
Шасси стукнуло только справа.
28
Перекрывая отрывистый шорох дождевого стаккато, из
глубин небесной беспредельности неожиданно прорезался
новый звук: бархатно низкий, рокочущий глухими обертонами,
как виолончельная струна, он ширился и распрямлялся,
переходя модуляцией в верхние голоса аккомпанемента,
потом властно пророс уже в самой мелодии; оттеснив беззаботное
треньканье дождя и легатированное шипенье газа, он вихрем
промчался по всем группам, грозно отозвавшись в ударных,
серебряным звоном вспыхнул на миг в тонко завибрировавших
оконных стеклах – и, наконец набрав полную силу, покрыл
весь оркестр мощным рокотом тромбонного грома.
Надя сжалась, пытаясь спрятаться от давящего грозной
тяжестью звука, заполнившего собою все: небо, двор,
маленькую кухню, все изгибы и извилины, и мысли в голове…
Да что это я?! – опомнилась она. – Это же… Аэропорт
за железной дорогой. Конечно, как можно забыть?
Самолеты обычно садились, ориентируясь по путям, но
иногда какие-то особые подходили со стороны залива и
летели прямо над их кварталом; Надя недавно видела днем
как раз такой; он полз низко-низко, и она сумела рассмотреть
его со всеми подробностями: толстое серое брюхо, моторы
почему-то без винтов, висящие на кривых железках под
крыльями, огромное количество черных колес, торчащих
вниз, как сапожная щетка – их видно было так хорошо,
что она даже попыталась эти колеса пересчитать, но не
смогла, потому что когда самолет приблизился, у нее
заложило уши и подступила тошнота от кошмарного, вытряхивающего
душу грохота.
Вот и сегодня такой же, верно, летит над нами, - подумала
Надя, чувствуя, как каждая клеточка тела содрогается
от пронизывающего насквозь, смертельно давящего звука.
Невидимый самолет проутюжил квартал – звук, ставший
почти не слышным из-за своей адской громкости, от которой
в ушах отключились нервы, оставив от всего многообразия
только тугой и красный, захлестывающий землю рев – промчался
над головой и стал затихать, снова наливаясь богатыми
оркестровыми красками. Опять прошлись тонким звяканьем
оттаявшие стекла в окне, срезонировав на один из его
голосов. Самолет удалялся: гулкое эхо реактивного грома
упало раскатами меж домов вокруг тесного двора и стало
затихать, набегавшись от стены к стене, отдаваясь глубоким
рокотом где-то далеко и уже совсем не страшно.
Но Надя чувствовала, как в душе ее растет, содрогаясь
и набирая силу, какой-то внезапный ужас, взорванный
изнутри…
29
Только справа. Только справа?!
Показалось, наверное, отмахнулся Рощин, гоня прочь неприятную
догадку. – Левое ухо заложило. Одним правым и слышал…
А тоже мне! – он усмехнулся, пытаясь окончательно разубедить
себя. – Выискался специалист. По стуку неполадки определяет!
Или… Не показалось?
Да что, в конце концов?! – Рощин словно прикрикнул на
себя. – Посмотреть. И все выяснится.
Страх ударил внезапно. Рощин никогда в жизни не испытывал
ничего подобного. Даже на защите кандидатской диссертации.
Когда оглашали результаты подсчета голосов. Даже позавчера.
Узнав от Третьякова об интриге против себя. Сейчас же
произошло нечто непонятное. Все тело было стиснуто чем-то
железным. Не существующим реально. Но не дающим шевельнуться.
Не просто шевельнуться. Даже скосить глаза. Это внезапное
полуобморочное состояние было ужасно. Оно казалось страшнее
самого страха.
Рощин шевельнулся. Изо всех сил напрягая что-то внутри
себя. Слегка приподнялся. И приник к иллюминатору.
Металлическая сигара освещалась розовым светом. Прямоугольная
створка висела в прежнем положении. А из-за нижнего
ее обреза торчало одно колесо.
Одно. И еще половинка второго.
Не…ужели я не сплю…- лихорадочно выдохнул Рощин. Чувствуя,
как под ложечкой разливается ледяной холод. – Нет…
Розовые вспышки озаряли створку в невозмутимом спокойном
ритме.
Да нет. Так и должно быть, - он все еще пытался держать
себя в руках. – Все в порядке. Есть же одно колесо.
Просто второго не видно. Из-под створки. Все в порядке.
В по…
В порядке?! Но если колесо под створкой?! То как самолет
на нем покатится?! Глупости! И ерунда! Колеса два. Значит
они должны висеть параллельно земле. Параллельно! И
никак иначе. Это точно. А тут…
Темный силуэт колеса чуть подался вверх. И снова замер.
Через несколько секунд самолет опять вздрогнул от раскатистого
удара.
Словно летчик еще раз убрал шасси. И опять его выпустил.
И теперь сомнений уже не осталось.
Уверенный надежный стук прозвучал только справа.
А шасси слева продолжало висеть.
Косо. И беспомощно. Как подбитая собачья лапа.
30
…Нас не догонишь!!!
Держась за мойку, Нина опять отбивала воображаемый такт.
Нас не догонишь!
Нас не дого…
Пол проваливался вниз; каблучки ее теряли уходящую опору
коврика, и в животе вспыхивал сладенький холодок, когда
тело на секунды теряло вес, стремглав падая внутри снижающегося
самолета и как бы по отдельности от него. А Нина сияла
счастливой улыбкой и пританцовывала под мелодию, беззвучно
звенящую в ватном гуле турбин.
…нишь!
На-ас не догонишь!!!..
Все хорошо, все истинно о’кей.
Табло горят, пассажиры утихомирились, Все ремни застегнуты.
Посадка объявлена. Даже точно по расчету выйдет. И шасси
уже выпущено – она слышала стук падающего железа, не
дура, чтоб такие мелочи не знать. Значит, минут через
десять она возьмет в руки микрофон, чтоб проговорить
медовым голоском:
- Уваж-жаемые пассажиры! Наш самолет произвел посадку…
Как ни странно, в такие минуты она совершенно искренне
любила свою
унылую в общем-то работу. Любила и гордилась ею так,
будто она сама провела самолет по невидимым пунктирам
ночной трассы и посадила его в городе назначения, невзирая
на сложности метеоусловий. Говоря от имени экипажа,
она и чувствовала себя членом экипажа. Забывая на миг,
сколь мала и незначительна ее собственная роль.
Жаль, что придется говорить по трансляции. А то бы как
прежде, в старых фильмах: выйти в салон, пройти по рядам,
играя всем, чем можно. Остановиться у семнадцатого,
выставить коленку и, навесив лучшую из улыбок, объявить…
Все о’кей. Нина подобрала юбку, в очередной раз оценивая
свои колени. Они торчали вперед совершенно одинаковыми,
ровными округлостями, лишенными каких бы то ни было
изъянов.
Только были почему-то голыми.
Вот черт! – Нина только сейчас вспомнила о выстиранных
и недосушенных колготках, сунутых в карман кителя. –
Как из головы вылетело…
Ладно, немного времени еще оставалось. Стоит попытаться
подержать их под вентилятором прямо тут, у мойки. Может,
еще успеют высохнуть. И удастся молниеносно их надеть…
Нина вынула мятый, лишь слегка влажный капроновый комок,
хотела расправить – и вдруг самолет вздрогнул, несколько
раз тяжело перевалился с крыла на крыло, точно ехал
по несуществующим ухабам. А потом словно споткнулся
о кочку, дернулся и резко сбавил скорость – Нина еле
устояла на ногах, в последний момент уцепившись за край
шкафчика.
Переведя дух и быстро оглядев свои ноги – не наставила
ли, чего доброго, еще и синяков от такого? – Нина потянулась
к вентилятору со своими злосчастными колготками.
И в этот момент самолет вздрогнул и затормозил по-настоящему
- как автомобиль, едва не впилившийся в столб. Удержаться
Нина уже не успела, да и не было никакой возможности
– она повалилась на пол, в проход, и на голову ей с
глухим стуком посыпались с полки недавно перемытые подносы.
Вот блин! – она выругалась. – Напились они там, что
ли? Еще не сев, уже взлетают?! Так не то что коленки
– всю задницу отшибешь, на хрен!
Раздался звонок: кто-то из пассажиров звал ее к себе.
Нине было не до этого.
Она схватилась за косяк, чтоб подняться – закуток ходил
ходуном, точно качался на волнах. Ей показалось, что
она подломила каблук при падении, но никак не удавалось
оторвать одну ногу от пола, чтобы посмотреть туфлю.
Потом вдруг тряска прекратилась. Самолет выровнялся,
набрал скорость и пошел совершенно спокойно, не дрожа
и не делая рывков.
Нина поднялась. Каблук был цел. И подносы пролетели
по ней, не оставив следов. А вот чертовы колготки исчезли
– видимо, она выпустила их от неожиданности, когда падала
– и теперь скользкий капроновый комок куда-то откатился.
Вот незадача. Теперь еще их отыскать... И придется,
видно, надевать недосушенными – не с голыми же ногами
сейчас на мороз выходить?!
Она уже нагнулась, чтоб собрать разлетевшиеся подносы
– может быть, колготки валяются под ними – как занавеска
тамбура, ведущего к двери пилотской кабины, неожиданно
раздернулась и оттуда вынырнул тощий бортач Олег.
Нина была вся загружена своей проблемой. И секунду назад
могла уже просто расплакаться. Но подсознательно в ней
жило убеждение, что будучи одной из двух – а сейчас
так вообще единственной! – женщиной в мужском коллективе,
она должна своим внешним видом приносить эстетическое
удовольствие; слов таких она, конечно, не знала, но
свое понятие имела.. То есть чтобы по возможности любому
члену экипажа было приятно на нее смотреть. Тем более,
что внешний вид ее сейчас был вполне нормальным – ну,
если не считать не по сезону голых ног.
Поэтому, мгновенно стирая с лица досаду, Нина выпрямилась,
улыбнулась и даже привычно стрельнула коленкой, хотя
Олег, в отличие от Юры не только не был бабником, но
и вообще женщинами мало интересовался.
Не обращая внимания на все ее старания, Олег шагнул
к ней, вплотную приблизил изрытое старыми оспинами,
костистое свое лицо.
- Нинок…- сдавленно выдавил он и умолк, переводя дух.
Нина подняла глаза – и отшатнулась, вдавившись спиной
в переборку.
Бабушка хорошо разбиралась в дурных предчувствиях и,
когда не могла
объяснить точно, что именно ее насторожило, то говорила
просто «знак беды». Нина смеялась над нею, не понимая
старомодного смысла таких знакомых слов.
Но сейчас, наткнувшись на тяжелое, странно застывшее
выражение темных Олеговых глаз, она вдруг поняла бабушкино
выражение.
Знак беды. Понятный без единого звука, он вошел в ее
душу, как вязальная спица в пухлый шерстяной клубок.
31
Ужас дрожал в темноте, тысячами липких щупалец охватывая
Надю со всех сторон, заворачивая в безвоздушно глухое
одеяло, наливая тело чужой покорной тяжестью.
Свет, свет, скорее включить свет! – думала она, сжимая
в кулачке последние остатки воли.
Но выключатель далеко – в прихожей, на продолговатой
колодке у стены туалета, чтоб туда добраться, надо выйти
из надежной кухни, проскользнуть мимо ванной, одолеть
целых два метра смертельно черного коридора, а там,
за углом, притаившись на бездонных антресолях около
входной двери, поджидает ее тысячерукий ужас; только
и ждет момента, чтобы она приблизилась и повернулась
спиной, чтобы прыгнуть сверху, задушит, сжать ее сердце
и выпить оставшуюся кровь…
Свет – спасение… Спасение.. Внезапно сообразив, Надя
открыла дверцу холодильника – и тут же спокойно вспыхнувшая
в гулящей тесноте лампочка бросила на пол желтый отсвет,
очертив спасительный круг, сравняв с чернотой неба исчезнувшие
облака за окном; Надя облегченно вздохнула, прижавшись
пылающей щекой к спокойному, холодному эмалированному
боку.
Сейчас, еще немного, еще капельку… Подавить, утихомирить
и разрушить в себе этой совершенно детский и глупый
страх темноты, порождение только что виденного ночного
кошмара, и не спеша выйти в коридор, включить свет –
не только там, а вообще везде, во всей квартире, разогнать
темноту по оставшимся углам, чтоб потом спокойно вернуться
сюда и выпить кипящего чаю, и добавить еще к нему двадцать
капель валерьянки, чтоб сон теплой и доброй уже рукой
сдвинул все мысли и чувства… Сейчас, только еще чуть-чуть
отсидеться, побыть в безопасном светлом круге, выбившемся
из морозной утробы холодильника, и охраняющем ее от
всего плохого.
Надя вздрогнула – ужас опять сдавил ей душу, точно кто-то
могильно страшный, студенистый и членистоногий, хищно
щелкая кровавыми зубами и вращая наполовину выпавшими
белками гнилых глаз, вперился в нее из холодной черноты
заоконной ночи, и высасывает теперь ко каплям ее душу.
Обреченно повинуюсь парализующему взору чудовища, Надя
медленно повернулась к жуткому окну – и застонала, встретившись
с невнятными контурами собственного отражения в холодном
стекле: весь первобытный страх этой необъяснимо тягостно
ночи сузился в булавочную головку и горел черными огнями
в бездонных провалах ее глаз, изображенных подрагивающей
поверхностью оконного зеркала.
32
Значит, я не ошибся, - подумал Рощин. Тень зловещего
колеса висела за стеклом.
Не ошибся… Ужас обрушился, как водопад. Опять накрепко
вдавил его в кресло. Не шевелиться! Замереть! Закрыть
глаза! Заткнуть уши! Еще лучше – вообще потерять сознание…
Да что это я?! – Рощин усилием воли заставил себя отвернуться
от иллюминатора. Который привораживал своей немой угрозой.
– Стыдно! В конце-то концов!
Он резко встряхнулся. Привстал в кресле. Словно так
было легче сбросить гнет. Гнет открытия, только что
легшего на его плечи.
Подобный случай… Подобный случай приходится один раз
на сто полетов. Или даже на тысячу?! Почему же такая
несправедливость?! Почему он упал на меня? Именно на
меня?!.. – Рощин в отчаянии скрипнул зубами. – Почему
со мной? А не с кем-нибудь другим? Ведущим растительное
существование? От которого нет смысла? Почему?! Все
это происходит?! Почему смерть выбирает меня?! И в тот
самый момент… Когда уже видна вершина жизни? Когда все
начинает сбываться? Неужели и это все организовал Кузьминский?!
Мысль о Кузьминском была нелепа по свое сути. И вывела
его из паралича.
Он обессиленно упал на подголовник. На смену холодной
тяжести страха пришел жар. Кровь горячо била в виски.
Казалось, она вот-вот хлынет наружу. Из носа. Изо рта.
Из ушей. Отовсюду. И пусть…. откуда угодно. Все равно.
Лишь бы было легче. Лишь бы забыться. Хоть на миг…
Почему? Почему, почему? Неужели это так? Неужели все
не сон? Не предрассветный кошмар? Не фантазия воспаленного
ума?
Рощин ущипнул себя за руку. То ли в самом деле надеялся
проснуться. То ли еще для чего-то.
Там. Там, там… За иллюминатором. За круглым стеклом.
В черном воздухе. Над черной бездной. Отделяющей самолет
от черной земли. Черной смертью. Повисло. Черное. Ко-ле-со…
Рощин вздрогнул. Он не смотрел туда. Но все равно видел
страшную картину. Она держалась в зрительной памяти.
Сама собой. И никак не стиралась. Не гасла и не меркла.
Но все-таки почему? Почему именно я ?! – повторял он
с детской какой-то обидой. Он напрягся. Так, что, кажется
оторвался от кресла. И неподвижно полетел вниз. Даже
вниз головой.
Я не хочу. Не. Хочу. Не хочу умирать! Не-е-хо-чууу!!!
Именно я?
Я?!
Я…
Рощин раскрыл глаза. Непонимающе огляделся. Точно удивляясь,
что еще находится на этом свете.
Да нет же. Не только он. Кругом сидели люди. Тоже бывшие
себя своими «я». Разные люди. Разных возрастов. И каждый
был занят своим делом.
Кто-то еще спал. Кто-то шуршал старыми газетами. Кто-то
был уже готов к выходу на землю. Дед проснулся. Пытался
заглянуть Рощину через плечо. В черный иллюминатор.
Женщина с высокой прической рылась в сумочке. Грузин
храпел разинутым ртом. Его соседка растряхивала детские
вещички. Мальчик с зайцем послушно стоял между ее колен.
Никто ни о чем не подозревал.
Вид безмятежного салона успокоил Рощина. Как ни странно.
Точно невышедшее шасси грозило лишь ему одному. Исчез
озноб Улегся жар. И кровь перестала пульсировать в висках.
Только левая рука налилась еще более тяжелой тяжестью.
Ну, да к этому он за последнее время привык.
Желтая занавеска на выходе распахнулась. Показалась
стюардесса. Следом шел высокий худой летчик с усиками
под хрящеватым носом. Вроде уже виденный. Который еще
в Петербурге стоял у трапа с фонариком.
В Петербурге. Как давно… И как безнадежно невозвратно.
Стюардесса несла стопку пластмассовых стаканчиков. Летчик
поддерживал ее под локоть. И, согнувшись, что-то шептал
ей на ухо. На губах его застыла улыбка.
Ишь ты! – непонимающе подумал Рощин. – Самолет сломался!
А он туда же!
Парочка приблизилась. И Рощин понял свою неправоту.
Летчик действительно улыбался. Но глаза его горели злой
сосредоточенностью. А лицо девушки перекосил намертво
застывший ужас.
Вдруг летчик пошатнулся. Схватился за нависший край
полки. И неловко выбил стаканчики из рук стюардессы.
Они с глухим стуком раскатились по полу. Стюардесса
заторможенно нагнулась их подбирать. Летчик ей помогал.
Но в основном они топтались возле собаки. Которая напряженно
прядала ушами. Ничего, конечно, не понимая. Но обеспокоенная
странной суетой людей. Причем летчик нагибался за каждым
стаканчиком отдельно. И бегал взад-вперед. Собрав стопку,
он подал ее девушке. Та что-то сказала. И они на миг
замерли. Потом сзади хлопнула дверь туалета. Рощин не
оборачивался. Но затылком чувствовал, что стук был фальшивый.
Что девушка по-прежнему склонена над собакой. А летчик
прижался к косяку за последним рядом. И смотрит поверх
голов. Рощин пригнулся, как будто за дипломатом. На
самом деле - чтоб не загораживать летчику иллюминатор.
Куда он, вероятно, смотрел.
Потом они о чем-то посовещались. Неспешно возвратились
по проходу. И исчезли за желтой занавеской.
Рощин снова приник к иллюминатору. Точно надеялся, что
пара минут что-то изменила. Нет. Ничего не изменилось.
Створка висела прямо. Из-под нее по-прежнему торчало
полтора колеса. Кровавый свет вспышек мерно озарял зрелище.
То сверху. То снизу. То сверху, то снизу…
Рощин осторожно оглянулся. Он испугался, что кто-то
смотрит вместе с ним. Но нет. Салон был спокоен. Люди
ничего не замечали.
Впрочем, все было видно только из его иллюминатора.
33
- Ну что, Николай Степаныч – встали дети, встали в
круг? – спросил
Олег, снова оседлав свое перекидное место за спинами
летчиков и с быстрым стуком листая переплетенный в дюралюминиевую
обложку толстый бортовой журнал самолета.
Острит не к месту, - отметил про себя Дугарев. – Нервничает,
значит,
бортинженер. Нервничает…
- Конечно, а то как же? – совершенно спокойно ответил
он. – Занимаем высоту круга – и пусть теперь земля думает,
как нас принять.
Олег хохотнул – коротко и действительно нервно. Владимир
Геннадьевич
невозмутимо держал свой штурвал, с незаметным усилием
удерживая самолет в нейтральном положении, из которого
его стремилось вывести несимметрично висящее в воздушном
потоке шасси. И не понять было, о чем он думает – и
думает ли о чем-то вообще, кроме данной, временной но
необходимой задачи. Юра молчал, точно его выбило напрочь
вместе с жидкостью из левой ветви гидропривода.
Так. Второй в порядке, - быстро подытожил Дугарев. –
Штурман – не понять. А бортач волнуется. Это нехорошо.
Просто даже плохо. На нем сейчас будет сосредоточено
слишком многое. И его требуется срочно привести в рабочее
состояние…
- А что, Олег, как думаешь, - произнес он невозмутимым,
почти
безмятежным тоном. – Помог бы нам сейчас этот щиток?
- А?!.. Какой щиток? – не понял тот.
- Ну, тормозной. Под центропланом. Который сняли и дырку
заклеили?
- А, этот… Да хрен его знает, - Олег покашлял, видимо,
сам чувствуя,
что внутри что-то неладно. – При торможении, что ли?
Не знаю. Реверс, по-моему, выгоднее.
- А вы как считаете, Владимир Геннадьевич?
- Реверс? У него эргономика, конечно, повыше будет,
- лениво
ответил второй пилот, точно разговор шел на мирном высоком
эшелоне или даже на земле. – С тем щитком, наверное,
в самом деле лишнего наворотили. Конструктора, мать
их…
- Должно быть так, - кивнул Дугарев.
- Точно так, - совершенно неожиданно подтвердил Юра,
будто поняв,
что командир ждет реакции и от него в этом глупом, ни
к чему не ведущем обсуждении старого тормозного щитка.
- А помните, на самых первых «сто тридцать четвертых»,
когда движки
еще стояли одноконтурные, - уже спокойнее вступил Олег.
– Тормозной парашют был? Я-то не застал, но рассказывал
кто-то…
- Точно, был. Как на истребителе. Я сам сколько раз
его видел… Да уж,
этот «сто тридцать четвертый», ни дна б ему… -густо
вздохнул Владимир Геннадьевич. – Вот в Уфе был случай–
не помню, в каком году, но очень давно – на пробеге
тормоз заклинило на правой стойке. Одно колесо. Но намертво.
Ясное дело – юзом пошло. Покрышка быстро сгорела, барабан
по бетону запилил. А был он из магниевого сплава…
- Из магниевого?! Ни хрена себе? – выругался Олег. –
Из магния раньше
вспышки делали! Для фотоаппаратов!
- Ну. А тут сделали колесный барабан. Конструкторская
мысль,
облегчение веса, все такое… Теперь-то снова железные
ставят…Ну, так вот этот магниевый барабан как зафурачил
по бетону, такие искры, понимаешь…
- Мать твою…- восхищенно отозвался Юра, разом забыв
о грозящей им
самим опасности.
- Погоди, это не все. От тряски стойка пробила кессон.
Керосин
хлынул…
- Пожар…- выдохнул Олег.
- Ясное дело. Вспыхнул «сто тридцать четвертый». Как
коробок со
спичками.
- Типун вам на язык, - не удержался Дугарев, хотя внутренне
был рад
тому, что экипаж, давая себе передышку перед предстоящими
испытаниями хоть на минуту отключился от собственной
проблемы.
- Ну так что? Все… Или кто-нибудь выпрыгнуть успел?
– неожиданно
прерывающимся голосом спросил Юра.
- Да никто не погиб. Там в ту смену руководитель полетов
дежурил
мировой. Как только увидел, что к чему – сразу все предугадал,
моментально объявил тревогу по полной, пожарники тут
же рванули. Все двери разделали, люки топорами вырубили.
В общем, всех вынули. Одна баба только умерла в больнице
от ожогов. Платье на ней было, это… кримпленовое – вспыхнуло,
расплавилось, хуже напалма…
- Молодец РП, - сказал Дугарев. – Нам бы тут сейчас
такого.
- Н-да…- Олег вздохнул, листая журнал. – Машинка-то
наша хреновата.
- Одно радует, - хмыкнул второй пилот. – Диски у нас
не магниевые. Так
что хоть такой пожар нам не грозит.
- Мы пскобские…- Дугарев тоже заставил себя усмехнуться.
– Значит,
должны пробиться…
Экипаж в порядке, - твердо подумал он, внутренне подобравшись
перед
разговором с землей.
34
Господи, да что же это со мной происходит… происходило?
– напряженно думала Надя, прижав окоченевшие ладони
к бокам горячей кружки.
Прочитай кто со стороны эти мысли, эти сны и видения
– сразу же психушку бы вызвал; потому что не может,
не должно у нормального человека такого быть… Неужели
нервы дошли уже до такого предела?
Какая-то истерика фантазий, точно начиталась перед сном
замогильных рассказов Алексея Толстого: дрожь, первобытный
ужас, оцепенение, боязнь кровожадной темноты – совсем
как в детстве, когда просыпалась среди ночи от кошмарного
сна и не хватало смелости не то что самой включить свет,
а хотя бы позвать маму, чтоб она щелкнула выключателем
и разорвала сжимающее глаза черное кольцо темноты…
Надя отпила глоток, чувствуя, что наконец начинает отогреваться
по-настоящему – и, кажется, столь же по-настоящему приходить
в себя.
Действительно, день совершенно безумный выдался, наверное
от этого все и накатилось: с утра домашняя ссора, потом
педсовет, потом…Надя отвернулась от слепо подглядывающего
окна, чувствуя, как краска стыда заливает ей лоб и щеки,
шею, плечи и даже спрятанную под свитером грудь. Потом
– все как было. Поход в театр с военным, у которого
не знала даже имени, зато целых десять минут, прежде
чем показаться перед ним, ощипывалась, как вокзальная
проститутка перед входом в ресторан – с развратной судорожностью
охорашивалась в тесной кабине туалета, подтягивала съехавшие
колготки, передергивала пряжки на лифчике; готова была
вообще все с себя спустить, хоть голой выпялиться, лишь
бы ударить в глаза, поскольку тело животным зудом своим
заглушило голос разума… Какие гнусные, злые мысли об
измене мужу волновались тогда в ее голове – мысли, рожденные
глупой радостью простого факта, что на нее обратил внимание
незнакомый мужчина!
Боже мой, да неужто это была я?! – Надя уткнулась лицом
в стол, сдавила кулачками виски в мучительном желании
причинить себе боль. – Я – педагог, музыкант, семейная
женщина, ни разу в жизни не только не… не сово… не спавшая,
но даже не целовавшаяся с иным мужчиной, кроме первого,
единственного и последнего? Неужели я смогла так низко
пасть, смогла опуститься до мысли о возможности предательства,
которая есть предательство уже сама по себе!
И нет, не может быть оправдания, потому что никакие
жизненные обстоятельства, никакое семейное непонимание,
бытовые мелочи, ссоры из-за ерунды и всякие прочие неприятности
не в состоянии искупить той гадости – того желания продаться,
вернее просто отдаться, которое гнусной змеей зашуршало
в душе минувшим вечером…
Но нет же…- зашевелилось тут же слабое оправдание. –
Не было ничего подобного! Я же не стремилась изначально
к остренькому приключению на стороне; мне просто очень
хотелось сходить на «Лебединое озеро», и лишь потом
все само собой куда-то не туда пошло… Причем пошло только
во мне – он-то сам, кажется в мыслях не имел ничего
подобного и сам меня до смерти боялся; сожалел, наверное,
даже, что пригласил!
Против воли, Надя улыбнулась, вспомнив, как испуганно
ловил тот бравый усач каждый ее взгляд, брошенный в
его сторону.
Но «Лебединое озеро»… и страшный сон, в котором я видела
финал балета – видела и участвовала в нем, и было все
так жутко, как не было никогда прежде; ни во снах, ни
в театре… Ведь в привычной постановке финал светел,
зло поражено, прозрачна музыка, наполненная хрупкими
вариациями ожившей и восставшей мелодии… Нет! – вдруг
вспомнила Надя. – Я же читала где-то давно, что Чайковский
задумал иной финал, это потом дешевые либреттисты приделали
счастливый конец на радость публике по законам жанра.
А у Петра Ильича оба – и Зигфрид, и Одетта – должны
были погибнуть, ибо предательство, раз совершенное,
уже не может быть искуплено никакими силами…
Предательство, опять предательство… да не было никакого
предательства, чепуха это все…
Уронив голову на руки, Надя прижалась щекой к холодному
пластику кухонного стола. Дождь по-прежнему наигрывал
тот же самый этюд стаккато, меланхолично отбивая по
карнизу нескончаемую секвенцию шестьдесят четвертых
– но сквозь эту однообразную музыку слышался иной голос:
басовито приглушенный туманными километрами рев самолетов
над далеким аэропортом.
Самолеты… Может, самолет как раз и пролетал над домом,
когда весь этот жуткий кошмар приснился…
Кстати, он тоже на самолете улетел – я же видела, даже
как дурочка, как влюбленная семиклассница в аэропорт
притащилась – зачем, для чего, что хотела ему сказать?
Зачем вообще из театра убежала – лучше бы балет до конца
досмотрела, нормальную музыку послушала среди нормальных
людей; потом бы спокойно домой вернулась – без сомнения,
у того моряка и в мыслях ничего далеко идущего сразу
не было – и спать легла с миром, и никакие кошмары бы
не мучили.
Ну, познакомилась с мужчиной, поговорила, посмеялась
бы, забыла хоть на вечер о своих проблемах – и что бы
из этого плохого получилось? Какой вред мне… или ему.
Она вдруг с легким испугом отметила, что избегает произносить
в мыслях имя мужа, предпочитая называть его просто «он»;
такого с нею прежде никогда не бывало – и это наверняка
означало какой-то нежданный поворот в ее душе…
Он, кстати, на самолете – может, с ним сейчас что-то
случилось, - с легкой, но несерьезной какой-то тревогой
подумалось Наде. – Да уж… Ничего с ним не случится.
Слетает – вернется, опять начнет со своей докторской
носиться, как с писаной торбой. Будет целыми днями в
библиотеке своего института сидеть, по вечерам в Интернете
что-то выискивать…
Опять будет все по-прежнему. «Семья ученого» - как это
гордо звучит, если смотреть со стороны…
«Семья» - какая семья, о какой семье вообще можно говорить?!
Не давая себе отчета, Надя вдруг встала и пошла по квартире,
зажигая всюду свет.
Семья – это прежде всего муж и жена; а какой он муж,
какой муж, спрашивается: пылесос полгода починить не
может; и чайник на кухню электрический, как у всех нормальных
людей сейчас, купить… И не потому, что денег жалко или
не хватает – нет, просто это ему ничего не нужно. То,
что в доме творится, ему вообще до лампочки; на кухне
кипяти этот проклятый чайник на газу, дыши копотью и
паром – ему все равно; он этого вообще не чувствует
– не чувствует, и все, поскольку иначе устроен, чем
все нормальные люди. Потому что живет в ином мире: в
мире где его всякие группы и полугруппы реальнее, чем
сломанный пылесос или чадящий чайник – или даже вот
этот самый дождь за окном…
Да он вообще не способен ни на что – ни на грамм, кроме
своей от начала и до конца выдуманной математической
теории; вся жизнь проходит мимо, а он ее не замечает
и даже не хочет замечать; и даже заметив бы, все равно,
как страус, нырнул бы в толщу своей алгебры.
О господи…
Надя устало опустилась на стул посреди спальни.
А ребенок… Если бы тогда она – по собственной дурости,
отметавшей все преграды с намеченного пути – если бы
тогда она сохранила ребенка, что-нибудь изменилось бы
сейчас? Вряд ли – ребенок ему нужен не больше, чем абсолютно
не нужная жена; и живя в полной, внешне благополучной
семье, дети росли бы фактически без отца; ребенок не
решил бы ничего и ничему бы не помог, с таким человеком
это не аргумент.
Сколько лет так живем… Если это можно назвать жизнью.
Ладно – сейчас, докторская, чего-то у него там не ладится.
Пусть – слетает, уладит, вернется, защитится, утвердиться,
или как там у них еще называется… Но ведь дальше – дальше-то
все то же самое продолжится! Без всяких перемен! Докторская
– не докторская, все равно его наука ему глаза застила;
ему не нужно ни дома, ни семьи… ничего не нужно, кроме
своей идиотской математики – которая тоже никому, кроме
него самого, не нужна.
Может, он и смог бы жить в семье… но в паре с такой
же, как он, упертой научной дамой, с которой бы вечером
на кухне они обсуждали статьи из математических журналов
– может, и смог бы…
А я не хочу! Не хочу!!! Не могу… Не могу так больше
жить…
Надя почувствовала, как по щекам ее катятся холодные,
отчаянные слезы.
Не могу… Ему не нужна такая, как я; жить мне с ним –
это быть лишь приставной его частью; причем плохой частью,
которая еще и в его делах ничего не понимает.
И мне… Мне… Мне тоже нужна другая жизнь… - вдруг робко
подумала она. – Я ведь тоже человек, у меня была музыка,
и сегодняшний кошмар после балета – это вовсе не мысли
о предательстве; это просто музыка разбудила меня, напомнила,
что она существует на свете и что я не могу существовать
без нее, и что дальше так жить нельзя…
Нельзя так дальше жить – а куда, впрочем, дальше? Дальше
и некуда: учительница пения в микрорайонной школе это
уже дно, ниже которого не упадешь.
Но ведь мне нет еще и тридцати лет, - с отчаянием вспомнила
Надя. – И жизнь еще не кончена! Это я себе внушила,
отчасти под давлением обстоятельств, из-за постоянного
качения по наклонной плоскости – из-за того, что бросила
консерваторию. Бросила консерваторию, послушав своего
преподавателя, обронившего однажды, что я никогда не
смогу так сыграть, как чувствую музыку – как будто играть
можно только гениально, а просто хорошо даже стараться
незачем… Ну и что, что я всегда ощущала музыку так,
будто каждый звук проходит через меня саму – мало кому
из людей дан природой дар выразить мельчайшие нюансы
своих чувств в игре; достаточно понимать музыку и играть,
вкладывая в нее свою душу, свое отношение и максимум
своего умения – все равно это будет Музыка, которая
дойдет до благодарных слушателей. Но я была максималисткой;
мне было нужно или все или ничего, и я послушалась этого
преподавателя – который, возможно, хотел сказать как
лучше, но фактически обрубил во мне всё - и ушла из
консерватории. Как будто могла выбрать себе лучшую жизнь
– ну и выбрала, и покатилась все ниже, и в конце концов
сама себя убедила в том, что жизнь кончена! Но не кончена
же она, нет: в моем возрасте нормальные люди идут к
успеху, радуются жизни; радуются каждому новому утру,
потому что оно сулит новый день, который будет заполнен
любимым делом…
Когда, когда в последний раз приходило ощущение любимого
дела ?! В прошлом веке… Но нельзя, нельзя так жить.
Надо что-то менять…
Надя выпрямилась, точно собралась менять что-то именно
сейчас.
Надо созвониться со старыми подругами по училищу, потом
еще можно вспомнить тех, с кем успела провести два года
в консерватории; с бывшими педагогами даже можно связаться
– сейчас существуют разные возможности; в нормальный
оркестр, конечно, уже не попасть, да и со скрипкой тоже
вопрос, пальцы, вероятно, уже давно все забыли…- но
ведь не обязательно скрипка, можно и на фортепьяно играть,
и есть ведь какие-то маленькие оркестрики, какие-то
студии, клубы, в конце концов… Да лучше в ресторане
по вечерам играть и слышать аплодисменты твоей игре,
чем унижаться в этой поганой школе, как сейчас…
Надо все менять – все, все-все… Коренным образом – стереть
все и вычеркнуть, порвать на мелкие клочки и выбросить
за окно, и начать жизнь с нового чистого листа, пока
еще не поздно.
А реально ли в таком возрасте начать и совсем новую
жизнь? Не жизнь в музыке, а именно свою собственную,
личную жизнь - найти человека, которому оказаться нужной?..
наверное, реально: ведь возраст – не ахти какой возраст;
и обратил же внимание сегодня военный, точно так же
и другому мужчине она может понравиться; и не все мужики
плохие, если очень постараться, удастся познакомиться
и с кем-нибудь вполне приличным… даже найти вдовца с
детьми, получив возможность построить вообще совершенно
полноценную нормальную семью, и забыть нынешнее униженное
существование…
Все это теоретически можно; и у других наверняка получается,
но…
Но как, как это сделать… Ведь я…- Надя вдруг представила
это так отчетливо, что нарисованная было картина ее
будущей счастливой жизни вдруг померкла, поблекла и
рассыпалась, точно сгоревшая иллюстрация, вырванная
из журнала и брошенная в пламя костра. – Ведь я… Ведь
я не смогу жить ни с кем, кроме него… Потому что… Потому
что я люблю его… Не его, наверное – а тот нереальный,
мало общего имеющий с живым человеком образ, который
возник тогда, много лет назад, в филармонии, и остался
в душе до сих пор, и не отпускает от себя…
Это ужасно, вот это действительно ужасно.
Я не хочу жить ни с кем другим, - с отчаянием призналась
себе Надя. – даже представить не в состоянии, что рядом
вдруг окажется кто-то иной… Но если бы и решилась вдруг
ломать жизнь – хватит ли у меня сейчас внутренних сил
на то, чтобы начать все с совершенного нуля с абсолютно
новым человеком… Это действительно ужасно: я не хочу
жить ни с кем, кроме него, а ним жить просто не могу.
Не могу…
Ну что, в конце концов – вообще одной остаться, что
ли?
Где-то вдали опять раздался приглушенный гул самолета.
Что-то надо делать… Когда он прилетит – надо будет что-то
делать, что-то решать кардинально и что-то в корне менять;
ведь сегодня произошло нечто, что не позволит и дальше
жить как прежде…
Но когда он прилетит, я должна буду знать, чего мне
все-таки надо от жизни, - обреченно подумала Надя. –
Должна буду знать, должна, конечно. Но я… я ничего не
знаю…
Она прошла в гостиную, открыла дверцы шифоньера и, порывшись
в верхнем отделении, предназначенном, очевидно для головных
уборов, но ею используемом вообще бог знает как – там
были напиханы какие-то старые шарфы, не до конца использованные
отрезы тканы, бесчисленные изношенные но так и не выброшенные
перчатки и требующие починки домашние халаты – раскопав
всю эту, сомнительную и наверняка вообще не нужную для
жизни кучу мертвых вещей, достала запыленный, давно
туда положенный и забытый футляр со своей старой скрипкой.
35
Люди ничего не замечали.
Рощин со вздохом закрыл глаза. Липкий страх давно рассеялся.
Ушел даже стыд за него. Ведь то было лишь опасение за
свою жизнь. Нормальная реакция живого организма.
Внутри осталась звенящая пустота. Пустота неминуемости.
Исчерпанных до дна нервных потрясений. И сознание неподвластности
происходящего вокруг. Как перед кандидатской защитой.
Ситуация была иной. Но ощущения оказались знакомыми.
Ничего ему не подвластно. И ничего нельзя изменить.
Ничего. Нельзя.
Рощин не ощущал своего тела. Точно оно летело уже само
по себе. Лишь случайно попав внутрь оболочки самолета.
Нельзя…
Но все-таки! Как глупо устроен мир. Ее десять минут
назад в жизни было все. А теперь – ничего. Ничего нет.
И ничего уже не нужно. Докторская не нужна. Ни одна
публикация не нужна. Пусть даже в самых крутых «Лэкчер
ноутс». И вся высшая алгебра. Вкупе с теорией чисел.
Ничего этого не нужно.
И ничто это уже ему не поможет.
Жалко, - внезапно подумал он. Смахнув со лба запоздалый
пот. – Не только диссертации. Не алгебры. Стольких лет
жизни жалко. Жизни, изначально подчиненной далекой цели.
В которой все побочное отсекалось. И оставлялось ничего,
могущего отклонить в сторону. А что в памяти осталось?
Детство? отрочество? юность?.. Как там у писателей принято?..
Да не было ничего. Вообще ничего не было. Ни детства,
ни отрочества. Ни тем более, юности. То есть они были.
Но были выхолощенными. В точности как романы эпохи соцреализма.
Потому что не содержали ничего лишнего. Например, хриплых
песенок под блатные аккорды. Или сладеньких гуляний
по белым ночам. Потайной пачки сигарет. Одной, которая
родила бы отвращение на всю оставшуюся жизнь. Или бутылки
портвейна на домашней вечеринке. Или даже в тихом сквере
на природе. Не было даже ничего физиологического. Вроде
первого стыдливого осязания девичьих грудей. Не грудей
еще даже. Каких-то теплых бугорков, вдруг появившихся
у сверстниц…
Не было никаких подобных мелочей. Что служили атрибутами
взросления нормальным людям. Приходили и уходили в свой
срок. Как легкий хмель шампанского. У всех без исключения
сверстников. Потому что так устроена жизнь. Это просто
необходимо для нормального развития. Но ничего этого
не было. Ни-че-го…
А что было ? – Рощин горько усмехнулся. – Одна моральная
импотенция. Полная отдача математике. Учеба сразу в
трех заочных математических школах. Журнал «Квант» вместо
обычных книжек. И прочая околонаучная возня. Быстрый
бег вверх по опускающемуся эскалатору. Школьные теоремы.
Потом задачник все того же «Кванта». Потом университет.
Курсовая работа, выведшая на публикацию. Статья в «Матзаметках»
перед дипломом. И дальше. Цепь статей. Вериги научных
семинаров. Кандалы конференций. Защита. Все прочее побоку…
Некоторое время, правда, была еще музыка. И то лишь
благодаря глубинной математичности. Благодаря восхищению.
Который не может не испытать математик, глядя на ее
строгие законы.
А остальная жизнь была… Какая-то вяленая. Но и результат
был. Доктор в тридцать три года! Не фунт изюму… Так
было. И именно так было правильно. По крайней мере,
казалось правильным десять минут назад. Всего десять
минут назад.
А сейчас?! Если жизнь оборвется именно сейчас? У верхней
черты достигнутого? Что останется ? Что?! Два десятка
статей по теории чисел. В разных наших и зарубежных
журналах?!
Два десятка статей…- Рощин вздохнул. – Несколько серьезных
теорем. Ну, и одобрение Емельянова. И пара дружеских
похлопываний по плечу. С благоговением принятых от Старика.
Дескать, давай парень – ты тоже один из нас… И это все.
Но если подумать… Разве потянет это на результат жизни?
Где-то когда-то читал… Или слышал… Мужчине необходимо
сделать три дела. Построить дом. Посадить дерево. И
еще что-то… Чтобы жизнь не была пустячной.
Но разве она была пустячной?! Разве борьба была несерьезной?
Разве он не отдал ей все свои силы? Не он ли сам размышлял
о бурных перспективах? Строил карьерные планы. Мечтал
разделаться с Кузьминским. Как глупо вспоминать об этом
сейчас… Мышиная возня.
Он занимался всю жизнь математикой. И достиг немалого.
Даже очень многого. Но что это за достижения? Для кого
они? Если не для него одного?! Если он достиг чего-то
лишь потому, что работал один? Поскольку в чистой науке
путей – немеряно. Иди по любому. Каждый приведет в заоблачный
тупик. Интересный только автору.
Ведь что такое чистая математика? Теория, опирающаяся
на постулаты. А постулаты могут быть любыми. Можно построить
алгебру чисел… Ну не чисел – знаков, что ли таких… В
которой по основной аксиоме дважды два будет равняться
пяти. Опираясь на этот постулат, развивать теорию. Огромную.
И глубокую. И возиться в ней до старости. Формулировать
и доказывать новые и новые теоремы. Защищать диссертации.
Добиваться званий. Стать академиком… А другой такой
же умник станет строить аналогичную теорию. Только у
него дважды два будет равно трем. И достигнет тех же
глубин. И тех же высот. И почестей славы. И тоже станет
одним из авгуров. Они сделаются сообщниками. Почти друзьями.
Именно сообщниками, отнюдь не конкурентами. Ведь у одного
дважды два – пять, а у другого – три. И теории не пересекаются.
Они являются одинаково выдуманными. И одинаково бессмысленными.
Поскольку дважды два всегда равно только четырем.
Но так хорошо было заниматься отвлеченным умствованием!
За прочной оградой формул. Из-за которой так спокойно
взирать на все свысока. И называть невеждами всех. Кто
не понимает высокой абстракции.
И ничего этого больше не будет…
Рощин сдавленно привалился к стенке. Холодный пластик
тонко вибрировал под щекой. Он раскрыл глаза. Увидел
все ту же картину. Острый нож крыла. Торчащая назад
сигара. Полтора колеса под створкой.
Полтора колеса. Полтора.
Рощин зачем-то вгляделся пристальнее. Постарался приноровиться
к попеременному миганию огней. Верхнего и нижнего. Глаза
быстро освоились. И стали различать детали. Он видел
теперь отдельно резиновые покрышки. И сами железные
колеса. И даже черные тени от гаек. Он принялся считать.
Шесть. Восемь. Нет, семь… Нет. Пульсирующий свет все-таки
не давал сосредоточиться. Выбивал тени то сверху, то
снизу. И гайки прыгали в глазах. Не хотели ложиться
по счету. Эти самые гайки. Которые за каким-то чертом
ему сдались…
А между колесами чернели какие-то шланги.
Он заметил их и представил встречный ледяной ветер.
Налетая на эти шланги, поток рассекается. Образует вихри.
И завывает с адской силой. Там. Снаружи. Над лежащей
за иллюминатором черной бездной.
Ему опять стало жутко.
Но как-то по-другому, нежели в первый момент. Не страшно
за себя. А просто безнадежно. Он просто констатировал
факт. Вот и все.
И все.
Все кончено.
Он снова откинулся на спинку.
Скорее бы уж это пришло…- подумал он.
Самолет дрожал. Вибрировал всей железной громадой. Временами
проваливался в невидимые ямы. Временами карабкался вверх.
И не понять было, что происходит. То ли так и должно
быть. То ли летчик специально раскачивает махину с боку
на бок.
Скорей бы уж…
А ведь есть особая теория катастроф. Которая моделирует
такие ситуации, - внезапно подумал Рощин. Математик
до мозга костей, он был немного знаком со всеми отраслями
любимой науки. – Прикладная задача. Из теории бифуркаций.
То есть разветвления интегральной кривой. Говоря простым
языком… Возникновения внезапных вариантов в однозначно
рассчитанном решении.
Вот прикладная задача. Перелет самолета. Самый элементарный.
Один из сотен таких же. Время, место, путь – все было
рассчитано. Задача перемещения из одной точки в другую
имела готовое решение. Но возникла неожиданная поправка.
В воздухе не вышли колеса. Если бы вышли, то самолет
бы стал приземляться. То есть все шло бы, как предполагало
решение. Но колес нет. И заранее рассчитанное решение
уже не годится. Что делать с самолетом? И вообще что
случится с ним в следующий момент? Чем может кончиться
все дело? И как теперь приземлиться? То есть каким образом
надо корректировать прежнее решение? Чтобы и конечный
результат оказался прежним? Требуется ответ. Вот такая
задача.
Задача?
Мысль о задаче утихомирила внутреннюю дрожь. Словно
масло, вылитое на мелкую зыбь. Задача. К любой задаче
необходимо условие.
Условие. Все колеса не вышли ? Или только с одной стороны?
Зачем мне это? – перебил он сам себя. – Да незачем.
Просто так. Лучше занять ум. Чем сидеть и ежемоментно
ждать смерти.
С одной? Или все? Как узнать?..
Справа стук раздавался два раза. Это он запомнил точно.
Но достаточно ли таких знаний? Для уверенности, что
проблема лишь слева?
Как узнать?
Разрешение вопроса, казалось, сулило счастливый исход.
Да очень просто! Спросить у стюардессы!! Не скажет?…
Не должна, конечно… Может, и не скажет… Но все равно
стоит попробовать. Она молоденькая. И в такой переделке
наверняка впервые. Может, и сдастся. Как ее зовут?..
Слышал ведь. На трапе ее звали… Зина, кажется? Точно,
Зина.
Рощин ощутил неожиданный, лихорадочный прилив энергии.
Чистых листов уже не осталось. Он выудил лежавший сверху.
С воспоминанием от обрывающейся жизни. С началом письма:
«Надежда! Мне надоело…»
Рощин оторвал нижнюю часть. И полез в карман за ручкой.
Уши ломило недаром. Перепад давления пробил даже шариковый
стержень. Чернила густой каплей собрались на кончике.
Обтерев ручку обрывком, Рощин начал писать.
«Я все видел. И все знаю раньше вас. Можете ничего не
скрывать. Я не собираюсь этого обнародовать. Меня интересует
лишь один вопрос. Только ли ле…»
Он запнулся на полуслове. Как называется эта штука?
Которая застряла? Тележка?.. Нет. Тележка – это то,
что катится. Просто шасси? Слишком общо. Не выражает
сути. Так как же, как же?…- он ворошил в памяти немногочисленные
известные термины. – Кронштейн? Консоль? Арматура ?
Штанга? Стойка? Стойка… Пожалуй, так.
«…вая стойка не вышла? Если это так, то кивните мне
утвердительно. И улыбнитесь.»
Он сложил бумажку пополам. Написал сверху жирными печатными
буквами:
ЗИНЕ. ЛИЧНО. ПРОЧИТАТЬ НЕМЕДЛЕННО!
И нажал над головой кнопку вызова.
Где-то впереди отчаянно взорвался звонок. Девушка появилась
из-за желтой занавески. Тревожно оглядела салон. Рощин
поднял руку.
Стюардесса подбежала. Он молча подал ей записку через
голову деда. Она пожала плечами. Хотела что-то спросить.
Но осеклась, заметив надпись. Резкими движениями развернула
листок. И принялась читать.
Рощин внимательно смотрел на стюардессу. И только сейчас
как следует разглядел ее лицо. Наверное, в жизни оно
было невыразительно хорошеньким. Как у манекенщиц из
модной фирмы. Или как у дорогой куклы. Весьма правильное
по форме. И в то же время казавшееся недоделанным. Несмотря
даже на густо намазанную косметику. Сейчас же эта косметика
существовала сама по себе. Отделившись от неестественно
побелевшей кожи. И лицо было жутковатым. Похожим на
клоунскую маску. Намалеванную не к месту и не ко времени.
Стюардесса дочитала. Бросила взгляд на Рощина. Потом
обернулась назад. Точно искала подмогу у кого-то дальнего
за желтой занавеской. Подмоги не пришло. Она снова посмотрела
на Рощина. Он неотрывно глядел в ее глаза. Неразличимые
по цвету в тени ресниц.
И наконец она кивнула. Нерешительно. Но два раза. И
губы ее сложили страшноватое подобие улыбки.
36
- Ну и что, командир, вышка говорит? – спросил Юра,
высунувшись из-
под штурвалов.
- А ты как думаешь? – зло бросил Дугарев. – Брюхом в
снег, и все дела.
Вот что.
- Как это – в снег ? – не понял тот.
- Ты что – спишь там в своем блистере? Или наставлений
никогда не
читал? – раздраженно рыкнул Олег. – Слышал же разговор
с начальником аварийной службы. Категорически не рекомендуют
совершать посадку на искусственную полосу, используя
две исправные опоры шасси. Велят здоровые ноги убирать
и садиться брюхом на снег.
- Так они ее пеной зальют, или как?
- Ну ты что, вообще не понял ни хрена? – буркнул второй
пилот. –
Русским языком тебе говорят – не на искусственную полосу
хотят нас сажать. Не на бетонку. Расчистят снеговую
дорожку где-нибудь вдоль лесопосадки. Оставят снегу
ровно восемь сантиметров как положено по наставлению
для нашего типа машин. И никаких пен не надо. На брюхо
– и вперед. К цыганам, с песнями.
Дугарев молчал, все еще обдумывая результаты переговоров.
- Это, конечно, самый простой вариант, - сказал Олег.
– Правда,
считающийся штатным в случае отказа выпуска всех трех
стоек шасси. Но у нас-то не вышла только одна…
Дугарев ничего не сказал; он никак не мог собраться
с мыслями хотя бы
перед самим собой.
- Так что, Николай Степаныч – на брюхо будем, да?
Он не отозвался.
- Что командир решит, то и будем, - опять ответил за
него Владимир
Геннадьевич.
- А почему на брюхо велят? – не унимался штурман, которого,
вероятно,
била своего рода лихорадка. – Мы же машину кончаем в
хлам. А так у нас две стойки есть, можно попробовать
сесть нормально на искусственную полосу!
- Искусственное знаешь что? – Владимир Геннадьевич хмыкнул.
– В
Америке, говорят, хрены искусственные делают. Из резины
и с электроприводом. Вот и нам такой же тут вставят.
- Нет, без шуток – почему нам не сесть на две ноги?
- Потому что у вашего командира классности не хватает,
- подал наконец
голос Дугарев.
- А что – для посадки на две стойки надо особый минимум
иметь? – Юра
уже просто не мог остановиться со своими расспросами.
– Или как?
- Минимум не минимум, а земля условия ставит. Говорит,
отвечает за
нас. И не стоит рисковать. И так далее…
- Так кто распоряжается на борту – мы или они?!
- Юридически мы, - Дугарев вздохнул. – А на деле…- он
посмотрел на
второго пилота. – Вот вам, товарищ правовед, еще один
казус для диссертации.
- Ну а делать-то что будем? – упорствовал Юра.
- Делать? Думать! Ду-мать!! - неожиданно для себя резко
сорвался
Дугарев.- Сидят там на земле, уроды, мать их так… Они
что – забыли, на каком мы самолете летим? Да он построен,
когда тебя, Юрка, еще даже в проекте не было! Весь же
планер переклепан! Металл от усталости стонет! Живого
места, наверное, уже нет! «Не стоит рисковать»! Да он
от посадки на брюхо тут же по винтику рассыплется! Неужели
они этого не понимают, мать честная…
Экипаж подавленно молчал, слушая неожиданную речь командира.
- Ладно, хватит эмоций…- Дугарев резко осадил себя.
– Поживем-
увидим. Увидим… если поживем.
- Николай Степаныч, будем снижаться над полосой? – первым
подал
голос Олег. – Вышка предлагает…
- Будем. Пусть снизу посветят, поглядят, что у нас с
шасси делается.
Керосин пока есть, а от лишней информации еще никто
не страдал… Два разворота и снижение до глиссады! –
скомандовал Дугарев, снова обретая спокойный командирский
тон. – Штурману следить за высотой и курсом.
- Слушаюсь! – ответил Юра, скрываясь в своей норе.
В кабине воцарилось молчание.
Дугарев сжимал штурвал, глядя в черный воздух поверх
приборной доски,
на которой выбивались из общей гармонии – «картинки»,
как говорят пилоты – лампочки состояния шасси. Две горели
спокойно и зелено, а третья краснела знаком неуходящей
опасности, точно чей-то злобный глаз. Напоминала каждую
секунду, что левая опора шасси застряла в промежуточном
положении. Не вышла и не убралась – а осталась где-то
посередине.
Он опять вспомнил разговор с начальником аварийной службы.
Конечно, теоретически положить прямо на фюзеляж в снег
самолет с
полностью убранным шасси гораздо легче, нежели опустить
хромую машину аккуратно на две стойки, а потом еще удерживать
ее от падения на левое крыло и еще позже – от крутящего
момента.
Но легче именно теоретически. И когда речь идет о каком-то
абстрактном, идеальном самолете.
Эта же старая лохань – Дугарев со злостью покосился
на мерцающие приборы – развалится от удара о землю.
Он не мог доказать этого фактами. Он чувствовал интуитивно.
На каком-то подсознательном уровне, фиксирующем в глубине
памяти все скрипы, стоны, вибрации и другие звуки, издаваемые
корпусом во время полета, все почти неуловимые, не отмечаемые
приборами, но ощутимые руками отклонения от нормы.
Самолет все еще летал. Взлетал и садился, и сейчас сел
бы нормально, выйди шасси без проблем. Но Дугарев знал,
что силовые элементы, принимающие динамическую нагрузку
при ударе стоек шасси о землю, расположены на концах
центроплана – срединной, самой толстой части крыла,
которая идет от фюзеляжа до обтекателя шасси. К центроплану
пристыкованы гораздо менее прочные консоли – то, что
обычные люди и называют просто крыльями. Причем их концы
опущены вниз – ниже уровня фюзеляжа. Так диктует аэродинамика
для лучшей устойчивости и управляемости на больших скоростях.
Но из-за этой конструктивной особенности именно концы
крыльев при посадке с убранным шасси первыми ударятся
о землю. Металл и соединения давно устали и вряд ли
способны выдерживать чрезмерные напряжения. Тем более,
консоли вообще конструктивно не рассчитаны на такие
резкие нагрузки,– и, от удара отвалятся. Может, по очереди,
может, обе сразу – но отвалятся вне всякого сомнения.
И тогда самолет превратится в болванку – пятнадцатитонную,
лишенную опор неустойчивую болванку, пущенную по снегу
со скоростью примерно двухсот километров в час… Что
с ним произойдет, будет абсолютно непредсказуемо. И
неподвластно никому, ни изнутри, ни снаружи. Что будет
в конце - страшно даже думать. Скорее всего – море огня…
Конечно, посадка на две ноги тоже не сахар. От перегрузки
передняя
стойка может подломиться, тогда самолет клюнет носом.
И если это произойдет на достаточно большой скорости,
то перевернется через себя – когда-то где-то он читал
о подобном случае. Результат тот же – кровавая каша
да груда чадящих обломков…
Но ведь, в отличие от заведомо обреченных крыльев, стойка
только может подломиться. Если опустить на нее самолетную
массу с той же динамикой, как при обычной посадке на
три точки. Но может и выдержать – если правильно рассчитать
скорость и удерживать машину на подъемной силе крыльев
до самого последнего момента. Рассчитать… Кто будет
рассчитывать; расчет означает только личное ощущение
командира, точно выдерживающего режим, который он сам
посчитает единственно возможным.
Но как гарантировать нужную точность? И кто поверит
на земле, что он
сможет все сделать верно? И главное – действительно
ли верит в это он сам, летчик Дугарев Николай Степанович,
пилот 2 класса, волею судеб затянутый в аварийную ситуацию
на этом старом, убитом, десять лет назад требовавшем
списания самолете?!..
Что делать? Как решать ? Как?!
- Влево на курс сто тридцать пять ! – сообщил Юра.
- Есть на курс сто тридцать пять.
Дугарев нажал педали – и машина легла в разворот, накренилась,
встала
торчком – так, что белыми глазами закатились шары авиагоризонтов.
Как быть? – мысленно повторил он. – Со стороны вся ситуация
показалась бы надрывным героизмом, подавлением страха,
напряжением нервов и воли, и так далее. А на деле? Героизма
особого тут не видно, ведь он не рискует самим собой
ради кого-то другого. Напряжение нервов? Конечно, но
по многим причинам. А страх? Страх…- он выровнял самолет,
точно уловив момент, когда дрожащая стрелка радиокомпаса
подползла к отметке сто тридцать пять. – Страха вообще
нет.
Но почему? – неожиданно для себя спросил Дугарев. –
Почему нет страха? Должна быть естественная реакция
живого разумного человека, зависшего на высоте тысячи
метров в неисправном самолете? Да нет, конечно, страх
есть. Все правильно. Но… Но как бы это выразить точнее…
Страх отступает перед давно уже натренированным чувством:
подсознательным ожиданием опасности, которое сопровождает
саму мою профессию. Я сам ее выбрал. И поэтому обязан
быть всегда готовым – и любой член экипажа тоже, хотя
мы и стараемся, чтобы эта готовность никогда не потребовалась.
Так неужели я действительно не боюсь? - совершенно автоматически
выполняя эволюции машины, Дугарев вслушивался в себя,
пытаясь уловить где-нибудь в темной глубине души хоть
малый отголосок предательской дрожи, хотя и сам не знал,
зачем ему это надо. – Неужели удалось изгнать из себя
вечную человеческую слабость и освободиться от ее гнета,
лишающего рассудка?! Да, конечно – боится лишь тот,
кто ничего не делает для предотвращения опасности. Тому,
кто с нею борется, нет времени бояться. Так, наверное,
и обстоит дело.
Нет времени бояться…
Когда это уже однажды было? Да, пожалуй, тогда – с машиной.
Лет тридцать назад. Да, около тридцати… Они поехали
зимние каникулы к сестре отца в старинный волжский город
– и там случилось… Там все вместе чуть не отправились
на тот свет в старой 21-й «Волге» – тетя, родители,
и он сам. Они подъехали к смотровой площадке над высоким
берегом, дядя припарковал машину и вышел - кажется,
за сигаретами. Привычно взведя ручник: в те времена
редкие автолюбители еще доверяли ручному тормозу и никогда
не оставляли коробку на скорости. Двоюродный брат, сидевший
спереди на материнских коленях, тоже выскочил. И что
было сил захлопнул за собой дверь. Машина вздрогнула
и, сорвавшись с тормоза, медленно покатилась под уклон
- назад, к обрывистому берегу, под которым метрах в
ста бело бугрилась замерзшая река. Дугарев сидел сзади,
зажатый с двух сторон родителями. Теперь он не помнит,
о чем тогда успел подумать; он просто вытолкнул себя
вверх, перевалился через неприступную, как надолб, сплошную
переднюю спинку, нырнул под руль и рукой нажал на тормоз.
Он успел затормозить, не успев испугаться по-настоящему.
Страх пришел позже, когда насмерть перепуганный дядька
рывком распахнул дверцу и судорожно поставил свой ботинок
на педаль вместо его маленькой и замерзшей руки. Тогда
начался озноб от только что пережитого ужаса; заплакали
женщины, заревел двоюродный брат, едва их всех не погубивший…
Но именно тогда он впервые и на всю жизнь уяснил: опасности
нельзя бояться, с нею надо воевать. И, быть может, именно
тогда…
- Влево на курс сорок восемь! – скомандовал Юра. – выходим
на
глиссаду.
- Понял. Доворачиваю влево сорок восемь. - Дугарев опять
надавил
педали, отправляя машину в разворот. – Приступаем к
снижению для наблюдательного прохода над полосой.
37
Страха почему-то не было, ну то есть почти не было.
Видно, права была бабушка, прозудевшая уши насчет «страшной
опасности» ее профессии – и сама мысль об этой опасности
настолько крепко вошла в привычку, что перестала даже
пугать.
Да нет, конечно, все было не так. Никуда он не делся,
этот страх – но сильнее его кипела в Нининой душе злость.
Свирепая, острая, торчащая во все стороны злость.
Злость на тощую Верку, которая трахается сейчас со своим
мэном в то время, как она беспомощно висит над землей.
На ту мордастую тетку, что распорола ей колготки и заставила
вернуться с полодороги: бабушка говорила ведь, что «пути
не будет» - так, может, и взаправду?!
Конечно, все это корова испортила, и даже бабушкины
слова тут ни причем. Не воткнись она со своими молниями,
Нина оказалась бы в порту на час раньше – и Верка уж
никак не смогла бы взять ее в клещи у КПП и уговорить
идти в рейс без напарницы. И летели бы сейчас вместе,
а вдвоем с кем угодно, хоть с Веркой, все равно лучше
при таком хреновом раскладе.
Не так страшно было бы. Вернее, не так одиноко. Да и
потом… Ведь все еще только на-чи-на-ет-ся…
Нина почувствовала, как сквозь плотину ее поднебесной
злости просачивается-таки тоненькая струйка страха.
Действительно – все еще только начинается. Впереди посадка
– будет же Николай Степаныч как-то садиться, не могут
они остаток жизни провести в воздухе! Еще ничего серьезного
не было. Даже пассажиры еще спокойны, их утихомиривать
пока не нужно… А вот когда все начнется – неизвестно,
чего от них ждать. А она – одна. Совсем одна, хоть и
по своей дурости.
Вот уж полетела, так полетела – как фанера над Парижем!
– сокрушалась Нина, сидя на своем откидном стульчике
и нервно приглаживая волосы. – Под первое число.
Что теперь дальше будет?
Олег, наверное, опять появится, еще какое-нибудь задание
даст. Придется снова идти в салон, высматривать и выглядывать
в иллюминаторы поверх голов. А как туда идти?! Сил нет
больше улыбаться, как ни в чем ни бывало. Того и гляди
– слезы брызнут… А надо.
А как вообще все будет? Скажет Николай Степаныч пассажирам,
ли нет? Кто его знает, как положено – правда, на курсах
что-то говорилось насчет современных правил, да разве
кто слушал тогда… Кто думал, что самой придется попасть
в переделку?
Ладно, пока тихо сидят…- Нина привстала, выглянула в
щель между занавесками. – Тихо, нигде никто ничего…
Не знают. Пока не знают…
Кроме того одного – мужчины. Чудак – имя запомнил, да
неправильно. А ведь такой зоркий – все увидел и догадался.
Ляпнула ему, как есть – может, не надо было?! Да ладно,
теперь уж один черт. Только зачем ему это знать?
А мужик…- неожиданно подумала она, вспомнив сухощавое
лицо из семнадцатого ряда. - Выдержка зверь. Как у террориста…
Или у спецназовца. Или у летчика-испытателя, который
и не в таких переделках бывал. Все знает, а хоть бу
один мускул дрогнул.
И вообще – что лицо, что фигура..
Нина по привычке отдернула край юбки и погладила колени.
Ой, да что это я?! – она вздрогнула, точно ее кто-то
мог увидеть. – Шизнулась совсем?! Тут такое дело, а
я… Просто трясучка какая-то начинается. Чтоб унять,
надо делом заняться… Делом. Надо, пожалуй, ремни еще
раз проверить. Пока они привязаны, по крайней мере,
сидеть будут тихо.
Обрадовавшись придуманному занятию, Нина соскользнула
с сиденья. Изо всех сил придала лицу беззаботное выражение
и вышла в салон.
38
Разделенное ровно посередине черной стрелкой оконного
переплета, впереди по курсу медленно ширилось светлое
пятно аэродрома.
Все казалось мирным и привычным, как при обычной посадке.
Только высота была больше и не звучал голос Юры, отмечающий
отклонение от глиссады: ведь сейчас им не приходилось
спускаться к земле; оставалось лишь выровняться на тридцати
метрах и ровно, медленно и аккуратно пройти над задранными
головами ожидающих вдоль полосы там спецов.
Все, как обычно. И все – не так. Не так…
Дугарев почувствовал, как по лбу его стекает капля пота.
Ее хотелось стряхнуть или стереть – но он не мог оторваться
от крепко сжатого штурвала. Не мог снять даже одну руку,
выдерживая точный и достаточно трудный режим бреющего
полета на малой скорости. И капля ползла, не спеша прокладывая
свой путь и словно издеваясь над его бессилием.
Бессилием. Именно, иначе не сказать. Слепой случай вмешался
в связь между человеком и самолетом. Разъединил частично
эту связь, лишив пилотов необходимой власти над механизмами.
И одновременно скрутил вместе семьдесят судеб, оказавшихся
сейчас – если прямо называть вещи своими именами – заложниками
неисправной машины. Дугарев повел плечом, словно ощутив
сквозь бронированную дверь еще ничего не подозревающие
взгляды восемнадцати рядов салона.
От этого ощущения ему стало не по себе. Хотя вроде ничего
нового для себя он не признал. Но люди… Люди, доверившиеся
ему, еще не знали, до какой степени им придется ему
доверять…
Разные пассажиры поднялись на борт в Петербурге; и у
каждого была своя жизнь, кусочком которой они все пересеклись
на самолете. С заботами, горестями – и с радостями,
конечно, тоже. Кто в командировку летел, кто из весеннего
отпуска; кто с домашними поссорился перед полетом, у
кого-то с мужем дело к разводу катилось, кому-то пришла
телеграмма о рождении, а кто-то на похороны спешил…
Но каждого провожали и каждого ждут, ждут сейчас там
- внизу. Или ждут обратно – что в сущности то же самое,
поскольку обратная дорога домой для каждого из них пролегла
через этот аэропорт.
А судьба все это разом смахнула со счетов. И стянула
всех узлом: и улетевших, и проводивших, и встречающих,
и ждущих обратно… Всех: кто летел, кто сидел сейчас
в душном холле на краю светлого пятна прямо по курсу,
и кто спал дома, ни о чем пока не подозревая. Всех до
одного. А кончик веревки отдала Дугареву. По долгу службы.
Не ему одному – ему и его экипажу.
И теперь любое неверное движение может затянуть это
проклятый узел так, что он уже никогда ни кем не развяжется…
Упрямая капля затормозилась, повиснув между бровей.
Дугарев наморщил лоб, пытаясь стряхнуть ее – нет, она
держалась крепко, злорадно нависнув над переносицей.
Огни аэродрома наползали все ближе.
- В зоне привода, - машинально, как видно, сообщил Юра.
- Понял, - так же машинально отозвался Дугарев.
Впереди виднелась полоса, отчеркнутая двумя красными
разметочными
строчками и уже обставленная блестящими тушами пожарных
машин. Откуда-то сверху и с боков били белые лучи прожекторов.
Если бы не этот неестественный свет, да не машины, равномерно
распределенные по рулежным дорожкам, все было бы совсем
как обычно.
Не машины. Да, в машине над обрывом было проще. Через
спинку – и
на педаль. Тут так не выйдет.
Машина…. Почему я опять вспомнил о машине?! – неожиданно
подумал Дугарев, держа боковым зрением подрагивающую
стрелку радиовысотомера, которому уже не стоило особо
доверять. – Почему о машине?!
- Высота тридцать пять, удаление тысяча пятьсот, - сказал
Юра.
- Понял, - ответил Дугарев. – Прохожу над полосой.
39
Вот и все. Вот и все, вот и все, - думал Рощин, покачиваясь
вместе с
закладывающим виражи самолетом. – Как там у Высоцкого
было? Конец всем печалям? Концам и началам? Мы рвемся
к причалам? Заместо торпед? Скорее, вместо бомбы.
Он усмехнулся. Точно думал о ком-то постороннем. И его
вовсе не
касались земные огни. Что метались в черном круге иллюминатора.
Да. Глупо все кончается. Вот она, воля случая. Один
миг. И все
превратится в ничто. Все способности и умения. Вся умственная
энергия. Все вообще. Исчезнет мгновенно. Из-за железки,
не вставшей на свое место. Глухая коробка с людьми беспомощно
зависла. И человек бессилен. Бессилен что-то сделать.
Самолет выровнялся. И начал проседать вниз. Стремительно
теряя
высоту.
Рощин оглянулся. Люди сидели на местах. Как в чем не
бывало. Они
ожидали посадки. Кто-то спокойно. Кто-то нетерпеливо.
Но никто ничего не замечал. И смерть придет в спокойные
души…
Но почему он вдруг оглянулся на людей?! Почему вообще
о них
подумал? Странное дело. Прежде такого не случалось.
А тут…
Но причем люди? Если может погибнуть он сам ?! И погибнет
все!
Докторская! Результаты трудов! Смысл! Вернее, продукт
всей жизни!
И какая останется после этой жизни конкретная польза?
Но разве польза должна выражаться конкретно? Сами новые
знания –
разве не польза?! Никакое знание! Даже бессмысленное
на первый взгляд! Не может быть бесполезным! Потому
что оно развивает общий интеллект цивилизации!
Или все-таки польза – это иное? Когда делаешь нечто.
Без чего люди
не смогли бы прожить.
Так какая польза от его математики? Сейчас? Перед лицом
гибели?
Да и сама математика… Он ведь совсем недавно об этом
размышлял. Не
он – так другой. Кто-нибудь бы догадался пойти его путем.
И доказал бы этот десяток теорем. То, что Рощин считает
своим вкладом в науку. А науке-то все равно. Рощин это
сделает. Или какой-нибудь китаец…
… Девушка в автобусе сегодня поздоровалась. И улыбнулась.
Искренне. Кто она?..
Да что за глупость?! При чем тут девушка?!
Земля в иллюминаторе приблизилась. Ползла уже под самым
крылом.
Наполнила салон угрожающим ощущением скорости. На фоне
отчетливо серебрящегося снега внизу скользнули темные
пятна. То ли перелески, то ли поля.
Потом мелькнуло несколько огней на каких-то будках.
И сразу в глаза
ударил ослепительный свет аэродрома. Земля подступала.
Сверкнули направленные вверх прожектора. Пронеслись
назад машины с вращающимися мигалками. Земля дохнула
холодом сквозь стекло. Самолет стлался в нескольких
метрах от нее.
Все… Рощин стиснул зубы. Закрыл глаза. Уронил затылок
на спинку.
Все.
Конец. Конец, конец.
Скорее. Теперь уж лучше поскорее бы…
Обрушилось. Грохнуло. Вспыхнуло. Оборва…
40
Зловредная капля продолжала висеть между бровей, но
она потеряла
прежнюю неуязвимость. Выведенная на положительный тангаж,
машина снова набирала высоту – и можно было на секунду
ослабить управление. Сняв ладонь с рогульки штурвала,
оставленного на три руки: одну его и две Владимира Геннадьевича,
- Дугарев с невыразимым облегчением вытер переносицу.
- Левая основная опора шасси занимает промежуточное
положение под
углом примерно сорок пять градусов, - раздельно повторил
Олег сообщение земных наблюдателей. – Колесная тележка
недовернута и находится под углом около восьмидесяти
градусов к земле.
- А то мы без них не знали, - с неожиданным для себя
раздражением
ответил Дугарев. – Будто сами слепы, как котята!
- Ну зачем так, Николай Степаныч! – примирительно произнес
второй
пилот. – Земля-то разве виновата? Стараются, как могут.
- Да, конечно, - буркнул Дугарев, глядя на радиовысотомер.
Сейчас Юра опять задаст свой вопрос: «Командир, что
делать будем?», -
подумал он. – И опять покатится болтовня.
Но Юра почему-то молчал. Зато заговорил Олег:
- Значит, они предлагают еще раз провести раскачку по
тангажу и крену.
Кроме того испробовать выход на горку с ускорением.
- Какой резон? – Дугарев пожал плечами. - Мы почти все
это уже
делали. Крыльями трясли. Ускорялись и тормозили. Не
помогло сразу – почему теперь должно помочь? Можно подумать,
за это время там что-то изменилось в лучшую сторону.
Наоборот, пока мы среди облаков утюжим, там наверняка
все так обледенело, что теперь уже вообще ничем не сдвинешь.
Разве что лебедкой подтянуть, - сухо пошутил он, пытаясь
снять собственное напряжение.
- Эххх…- неожиданно вздохнул Юра. – Сейчас бы, как в
кино.
- Чего – «как в кино» ? – не понял Владимир Геннадьевич.
- Как в кино. Обмотать бы меня шубами, да Нинку попросить
за ногу
подержать…
- Или самому за ее ногу подержаться? – вставил второй
пилот.
Слышали бы нас с земли, - содрогнулся Дугарев, проверив
на всякий
случай, не включилась ли ненароком громкоговорящая связь.
– Точно бы решили: экипаж спятил от перенапряжения аварийной
ситуации. Но как иначе дать нервам хоть какое-то расслабление…
А самописец?!.. Да черт с ним, пусть пишет. Если все
кончится хорошо, то это делу не повредит. А если нет
– то какой с покойников спрос… Тьфу!
- Подержать, - не слушая, продолжал штурман. – Открыть
дверь,
зацепить стойку кошкой, потянуть как следует и вывернуть
на фиксатор.
- Потянул бы я за одно место того самого «слона», что
нас в Пулкове
выпускал! – зло процедил Олег.
- Да ну, при чем тут «слон» ? – опять попытался смягчить
второй
пилот. – Наверняка заводской дефект гидросистемы. Не
могут же они, в самом деле, все прощупать. Каждую гайку
на регламенте отвернуть и заново навернуть!
- Что-то наш товарищ правовед стал чересчур миролюбивым,
-
неожиданно для себя сказал Дугарев. – К чему бы это?
- Если бы на земле было прощупано не все, а хотя бы
то, что положено
по инструкции, - с еще большим ожесточением отрубил
бортинженер, - То мы давно бы уже пили чай в буфете
для экипажей! Если сядем – тот этот «слон» тоже сядет.
А не сядем – тем более. Только на дольше – потому что
за всех нас один!
- И все-таки, - Юра не сдавался. – Неужели нельзя попытаться?
Зацепить
чем-то и вытянуть? А ?
- Глупости, - серьезно возразил Олег. – Даже если допустить,
что
киношники не на сто процентов все придумали и подобный
случай в самом деле имел место в летной практике… Что
там у них было? Прожектор в руле высоты завяз. Весил
от силы двадцать килограммов. Теоретически его действительно
можно было выдернуть. Каким-нибудь достаточно крепким
шнурком. Причем доступ имелся – из носка киля. Такой
люк на «сто пятьдесят четвертом», кажется, и в самом
деле есть. У нас совершенно иная ситуация. Опора шасси
под центропланом, прямо к ней ни из какого люка не подобраться.
Выпускается вперед. Значит, если пытаться достать, выпуская
кошку через пассажирскую дверь, то получится, что ее
придется нашарить и зацепить вслепую. Даже теоретически
мне это кажется невозможным. К тому веса в ней – полтонны.
Ну, не полтонны, конечно, но что-то около того. Представляешь,
чем надо такую тянуть? И с каким усилием?!
- И вообще ерунда все это, - Дугарев вздохнул. – Фальшивка.
Кино. Так
в жизни не может быть. И нам тоже надо исходить из реальности.
В общем, немного времени есть. Пока по кругу ходим.
Кончаем треп, давайте по делу. Можем мы сами что-то
с этой ногой сделать, или нет?
Экипаж молчал.
- Ну, давайте, давайте! – подбодрил их Дугарев. – давайте
даже забудем,
что мы летим на пассажирском самолете, Который и без
неисправного шасси на ладан дышит. Пусть у нас вводная.
Абстрактный самолет, у которого застряла в промежуточном
положении опора шасси. Ваши предложения!
Второй пилот, кажется, хотел что-то сказать, но промолчал.
- Ладно, пусть начнет командир… Исходим из того, что
никакими
внешними усилиями мы ее не вывернем, не вытянем и не
установим. С этим вроде бы все согласны. Что еще остается?
- Использовать внутренние, самовозникающие динамические
нагрузки,
- четко ответил бортинженер. - Силу инерции, возникающую
при резкой смене режима движения.
- Да, они нам предлагали, - кивнул Дугарев.- Но мы это
сами сразу же
проделали. Раскачка по крену – первое что должен предпринять
пилот, когда шасси не вышло до конца.
- Это могло помочь лишь в очень удачном случае, - задумчиво
ответил
Олег. – Поскольку при простой раскачке возникают переменные
моменты инерции. То на выпуск, то на уборку. В сумме
они друг друга уравновешивают. Так что теоретически
от таких действий неисправная опора могла как полностью
выйти, так и обратно убраться. Хотя благодаря силе тяжести
скорее все-таки должен был сработать момент, действующий
на выпуск. Но нам это не помогло. Не по-мог-ло…
- Сильный и постоянно действующий момент, направленный
на выпуск.
- со странным для него серьезным спокойствием вдруг
заговорил Юра. - возникнет в случае, если мы будем делать
горизонтальную бочку.
- Скажешь тоже – «бочку» - ответил второй пилот. – А
пассажиры?
- Это да, конечно… Но ведь мы отрабатываем все возможные
варианты,
не так ли, командир?
- Конечно, - ответил Дугарев. – Именно так. Мы отрабатываем
все
возможные варианты.
Сам он в беседе уже не участвовал. И почти не слушал.
Просто решил
дать экипажу выговориться – разрядиться, перебрать всевозможные
варианты и прийти к тому, до чего сам он дошел уже давно.
Понять, что с неисправным шасси сделать ничего не удастся,
и остается лишь один, предложенный им вариант посадки.
Он мог, конечно, утвердить это в приказном порядке.
Но хотел, чтобы экипаж дошел до этого решения сам –
когда все будут верить в то, что делают, то общие действия
окажутся куда более эффективными…
- Учитывая, что шасси выпускается вперед, вытягивающий
момент
может быть не обязательно поперечным, - сказал Олег.
– Они это учли – предлагали нам делать горку. То же
самое – инерция при выходе из горки будет тянуть опору
вперед. Только горка с ускорением на «сто тридцать четвертом»
– это, конечно, сильно сказано.
- Тогда уж лучше пикировать, - предложил второй пилот.
– С сильным
торможением перед выходом. Сила тяжести будет тоже в
сторону вытягивания работать.
- Но при выходе из пикирования возникнет инерционный
момент,
который как раз направлена обратно, - неожиданно возразил
Юра. – Не на выпуск, а на уборку.
- Ты меня плохо слушаешь, - ответил второй пилот. –
Я же сказал -
пикирование с торможением. Нужная сила возникнет именно
при торможении. Которое необходимо произвести до выхода
из пикирования.
- Да уж… Пикирование с торможением…Спикировать и самим
вместо
бомбы… - грустно усмехнулся Олег. –Владимир Геннадьевич,
для возникновения хорошей инерции торможения надо предварительно
набрать достаточную скорость в пикировании. А с нашими
двигателями даже при эффективной работе аэродинамических
тормозов мы можем просто оказаться не в состоянии вернуться
в горизонтальный полет. В лучшем случае, если запас
высоты позволит– сорвемся в штопор при выходе из пике.
А в худшем… Один хвост от нас и останется из снега торчать.
- И то если планер еще раньше от перегрузки не рассыплется…-
опять с
нехарактерной для него серьезностью добавил Юра.
- И вообще вот что я вам, братцы, скажу, - Олег медленно
провел по
коротко стриженому ежику волос, такому же нервному,
как и весь он сам. – Боюсь, все это вообще пустые хлопоты…
- Почему? – жестко спросил Дугарев, обрадованный, что
разговор
экипажа сам по себе пришел к той точке, о которой он
надеялся.
- Потому что… Что мы знаем про нашу неисправность? По
сути, ничего
конкретного. Да, нога не вышла. Точнее, не совсем не
вышла – а застряла в промежуточном положении. В про-ме-жу-точ-ном!
И это кое о чем говорит…
- О чем? – не выдержал Юра. – О том, что ей что-то мешает?
- Нет, о характере неисправности. Что нами установлено
точно? Падение
давления в гидросистеме. Значит, жидкость вытекла, не
успев довести гидроцилиндр до конечного положения на
выпуск. Так?
- Ну, так…
- Так-то так – но почему она вытекла? Почему?! Возможно,
просто
дюрит потек. Или прокладка от мороза рассыпалась. В
общем, жидкость ушла наружу, и цилиндр не дошел. Но
может быть иначе. Может, дюрит именно и потек потому,
что лопнул от избыточного давления ? Может быть, сам
гидроцилиндр заклинило в промежуточном положении?
- Может…
- Как раз в первом-то случае покачивание крыльями нам
должно было
помочь. Потому что тогда цилиндр был бы вообще пустой,
все равно что его нет. Нога бы свободно болталась на
шарнирах – и пока не примерзла, выщелкнулась бы на фиксатор
как миленькая! К тому же в обратную сторону он бы тогда
сработал – когда командир попробовал выпустить шасси
вторично, эта бы стойка убралась, но потом совсем не
вышла. А так она не шевельнулась. И я склоняюсь к варианту,
- Олег заговорил четко и раздельно, точно уже отвечал
на заседании инспекции – Я склоняюсь к выводу, что у
нас произошло именно заклинивание гидроцилиндра – или
перекос от люфта вследствие износа, или из-за сильных
механических царапин на зеркале штока… Я тут бортжурнал
посмотрел. Может, конечно, что-то пропустил, но за тридцать
лет эксплуатации никаких отметок о работах по замене
или ремонту механизмов выпуска-уборки шасси не нашел.
- Может, все нормально было! – вставил Юра.
- Может. Но двадцать пять лет – это по минимальной оценке
десять
тысяч вылетов, значит опять-таки минимум двадцать тысяч
рабочих циклов гидроцилиндра. Я не знаю, каков его конструктивный
ресурс. Но все-таки полагаю, что там образовался порядочный
люфт. Кроме того, если внутрь попадал песок – а он не
мог не попасть ни разу за тридцать лет ! – то на штоке,
без сомнения, образовались глубокие зазубрины. Не знаю
– возможно, я не прав, но слишком уж похоже, что заклинило.
В любом случае если так, то нам не поможет ни раскачка,
ни пикирование, и ничего другое тоже. Потому что эту
хрень на земле придется кувалдой выбивать. И то не с
первого раза выйдет…
- Бортач прав, - отозвался Владимир Геннадьевич. – Дело
говорит. И…
- Влево на курс сто тридцать! – перебил его Юра, несмотря
на разговор
четко следящий и фиксирующий очередной разворот «коробочки»,
в которой они стояли, занимая высоту круга над притихшим
аэродромом.
Да…- в который раз уже подумал Дугарев, опять кладя
машину на бок. – Ситуация. Шутки шутками, разрядка разрядкой
– а делать что-то надо. Принимать и оформлять решение.
Тут ведь через сиденье не прыгнешь, тормоз не нажмешь.
В машине было легче…
В машине? – он опять запнулся. – При чем тут машина?!
Кажется, есть еще какая-то, более глубокая ассоциация,
а не просто потому, что в детстве был случай с машиной.
Машина. Плюс воспоминание Юры о фильме. И в итоге что-то
такое…
- И вот еще что я хочу сказать, - с прежней серьезностью
добавил
Олег. – Большая система, помимо запланированных связей
элементов, всегда пронизана самопроизвольно возникающими
обратными и вторичными связями. И если одна из предусмотренных
связей нарушена, то в дальнейшем в этой системе могут
внезапно возникнуть любые неожиданные неполадки. Несмотря
на то, что вроде бы отдельные части дублированы и изолированы…
Это я к тому говорю, что раз у нас левая гидросистема
отказала, то в скором времени еще что-то может произойти.
И самое разумное для нас – никаких экспериментов по
вытягиванию или выталкиванию шасси не производить. А
принять ситуацию такой, какова она есть. И по возможности
быстрее принять решение и совершить посадку.
Толково говорит, молодчина…- подумал про себя Дугарев.
– И все-таки…
машина-то причем?..
- А что такое вторичная связь? – спросил Юра.
- Ну, трудно объяснить… Например, электрическая схема
составляется с
точным расчетом, но в ней почти всегда сама собой присутствует
возможность непредвиденной ситуации, при которой ток
потечет в обратном направлении. А не куда ему полагается,
- подумав, пояснил Олег. – Знаю, что на первых «Ил-восемнадцатых»
был совершенно непредсказуемый дефект. Существовала
такая случайная комбинация клавиш на панели бортпроводницы,
при котором полностью блокировалась вся радиосвязь.
- Вся ?! - Юра охнул и даже высунулся в проем между
штурвалами.
- Но вообще ильюшинские машины все-таки надежнее, -
возразил
Владимир Геннадьевич. – Вон на «восемьдесят шестом»
как аварийный выпуск шасси делается – никаких проблем.
Там в пилотской есть специальная ручка, как на мясорубке,
только побольше. И если что, весь экипаж становится
гуськом – мать-размать-перемать – эту стойку тросами
вытягивает!
- Не совсем так, - поправил Олег. – Не стойку вытягивают,
а только
открывают защелку. Там на основном шасси стоят гидроцилиндры
одностороннего действия. Только на уборку, а выпускается
оно своим весом. А вообще вы правы – у ильюшинских машин
всегда было минимум механики и максимум надежности.
- Своим весом? – не поверил Юра. – Как так?
- Ну да. Каждая опора по полторы тонны. Сама и выйдет,
если защелку
снять.
- Эх, нам бы так…- Юра опять вздохнул.
Вспомнил! – чувствуя глупую и абсолютно бесполезную
радость, подумал
Дугарев. – При чем машина. Фильм был другой – сто лет
назад – там у «Ил-14» тоже не вышла одна из основных
стоек шасси, и вместо нее использовали машину. Разогнали
по полосе пустой бензовоз, подвели под крыло, прижали
элероном, цистерна спружинила, как подушка… Кажется,
даже винты не погнули. Да, на «четырнадцатом» это в
самом деле можно было, наверное…
- Кстати, Олег, - сказал он, обернувшись в темный проем
кабины. – Надо
сходить в салон и объявить пассажирам все как есть.
- Думаешь, надо? – усомнился Владимир Геннадьевич.
- Надо. Теперь уже так принято. Пассажиры обязаны знать
все и
подготовиться как следует. Молчание ситуации не поможет,
а нас обвинят, если они окажутся неподготовленными и
получат лишние травмы.
- А, может, не надо все-таки? – Олег опасливо покосился
на закрытую
дверь. - Паника может начаться!
- На-до! Панику рождает неведение, - четко ответил Дугарев.
– Людей
необходимо приготовить. Объявишь им о неполадке, скажешь
в разумных пределах, чтоб особенно не пугать, но в то
же время дать понять, что ситуация серьезная и, возможно,
после посадки потребуется экстренная эвакуация.
- Почему именно я?
- Потому что летчики заняты пилотированием. А…- он на
секунду
замолк, глядя вниз, куда спрятался Юра. – А Юра по молодости
может лишнего наговорить. Так что приведи себя в порядок,
надень фуражку – и в салон.
Олег молчал.
- Приказ командира ясен? – не повышая тона, резко спросил
Дугарев.
- Так точно, - нехотя, но четко ответил Олег и, хлопнув
откидным
сиденьем, молча полез в угол, где на вешалке качались
их шинели.
- Восемьдесят шесть-двести двенадцать! – ожил в наушниках
голос
земли. - Как слышите меня, двести двенадцать? Что у
вас происходит: Почему молчите? Как слышите?!
Опять начинается, - понял Дугарев. – Ну что ж, Николай…
- Восемьдесят шесть-двести двенадцать, слышу вас хорошо.
– ответил
он. – Все в порядке. Хорошо слышу.
41
Почему же он не сел? - напряженно думал Рощин, стерев
со лба холодную испарину. – Почему? Даже не пытался?!
После готовности к худшему вдруг пришла отсрочка. И
все тело тряслось в тупом ознобе. Руки и ноги опять
налились противным зудом. Словно воспаленные тревогой
нервы не могли расслабиться. И требовали нового напряжения.
Поднимается. Вот досада какая…
Действительно, досада. Он уже был готов к секундам посадки.
С жизнью фактически простился. И вдруг – на тебе. Все
насмарку. Ничего не вышло. И нужно ждать заново.
Но почему не сел? Не отважился? Не смог? Не нашел решения?!
Ладно. Ладно, ладно…- Рощин вытянул ноги. Сунул их под
железную раму переднего кресла. – Какая разница? Когда
именно это случится? Сейчас? Или через десять минут?
Но нет. Уставшие от тревог нервы взбунтовались. Даже
сердце вроде отпустило. Приготовленный запас смирения
кончился. Рощин понял, что уже не может спокойно ждать
смерти. Он снова сел прямо. Выглянул наружу. Земля опять
удалилась. Лежала где-то внизу. Под розово вспыхивающим
крылом. По ее тусклым огням ползла тень висящего колеса.
Колесо. И только с одной стороны.
Рощин уперся лбом в холодную обечайку иллюминатора.
Закрыл глаза. Шум двигателей отдавался мелкой дрожью
в зубах.
Почему не сел? Наверное, не знает, как. А как?!
Он попытался представить самолет снаружи. Увидеть его
целиком. Только без одной стойки шасси.
Да тебе-то что?! – язвительно остановил он сам себя.
– Сидишь – и сиди. Это дело профессионалов. Все придумают.
Все решат. Тебе осталось дожидаться.
Но нет же! Нет! Разве человек может быть бараном? Тихо
ждать своей участи?!
Рощин огляделся.
Салон уже тихо волновался. Ожидание посадки затянулось.
Дед отчаянно ерзал. То ли в туалет захотел. То ли просто
беспокоился, что самолет еще не на земле. Грузин раздраженно
крутил перстень. Собака привстала в проходе. Свесив
розовый язык, устало глядела вперед. На последнем ряду
тоже зашевелились. В спинку Рощинского сиденья вонзились
узкие женские колени.
Люди начали закипать. Но они не знали еще! Не знали
ничего. Люди?..
А, может, я был не прав? – вдруг подумал Рощин. – Только
конкретная польза делает жизнь не пустячной? Польза
должна быть реальной? Земной? Осязаемой? А не просто
стопкой научных отчетов?
Но о какой пользе идет сейчас речь? В такой ситуации?
Где все абсолютно равны? Все смертники в тесной духоте
салона?!
Не сел. Не знает, как. А как ? Как?!
Мозговая атака. Есть такой метод решения проблем. На
одну задачу обрушивается человек десять. Не обязательно
узких специалистов. Но все пытаются ее решить. Предлагают
идеи. Много идей. Восемьдесят процентов заведомо дурацкие.
Зато двадцать наводят на размышления. Десять окажутся
приемлемы. Пять реально осуществимы. И так далее… И
задача сдается. Не выдерживает натиска.
А если и тут также?.. Да нет. Ерунда. Условие не то…
Хотя почему не то? Есть задача в четкой постановке.
Не вышла левая стойка шасси. Есть и голова. Правда,
одна. Но зато отточенная лучшей гимнастикой. Значит,
надо отвлечься от всего. И думать.
Думать, думать.
Отмахнув желтую занавеску, в салон шагнул сухощавый
летчик. Почему-то при полном параде. В фуражке с блестящим
козырьком. Из-за его плеча высовывалась стюардесса.
Все та же. Судя по всему, она была одна на весь самолет.
Летчик огляделся. Судорожно всплеснул руками. И принялся
говорить. Но шум двигателей глушил слова. Его слышали
только в передних рядах. И это было сразу заметно. Люди
завороженно приподнялись с мест. Точно притянутые чем-то
манящим. Хорошим или ужасным – но манящим. А он напрягался,
пытаясь докричаться до всех. Наконец стюардесса привстала
на цыпочки. И сказала что-то ему на ухо. Летчик обрадованно
кивнул. И оба скрылись за занавеской.
Через секунду сверху щелкнул громкоговоритель. И прозрачный
от дрожи голосок стюардессы раздельно произнес:
- Уважаемые. Пассажиры. Сейчас. С вами… Я… Послушайте
сообщение
бортового инженера нашего экипажа.
Там зашуршало. Раздался стук. Потом шелестящий шепот.
И наконец
зазвучал мужской голос:
- Уважаемые пассажиры! – невидимый летчик кашлянул,
сделал паузу. -
Уважаемые пассажиры… От имени командира корабля…- он
опять кашлянул и начал в третий раз, сухо и четко, будто
читая какую-то готовую инструкцию. – При заходе на посадку
обнаружилось падение давления во второй основной гидросистеме
нашего самолета, вследствие возникшей в полете неисправности,
что повлекло невыпуск левой основной опоры шасси. Экипаж
корабля и наземные службы прилагают экстренные меры
для пресечения нештатной ситуации и предотвращения авиационного
происшествия. От имени командира корабля прошу вас сохранять
спокойствие и выполнять все указания бортпроводницы,
Которая снабдит вас подробными инструкциями поведения.
Помолчав секунду, он добавил совершенно другим тоном:
- В общем так! Ничего страшного не случилось. Полетаем
маленько по
кругу и сядем. Прошу вас без паники только!
Громкоговоритель затрещал и смолк. Летчик со стюардессой
снова вышли
в салон. Сраженный новостью, народ сидел на местах.
Никто не вскакивал. Не рвался. Не кричал.
«Полетаем маленько по кругу» - мысленно повторил Рощин.
– Скорее надо соображать! Скорее!
Он опять уткнулся в иллюминатор. У самолета не вышла
стойка шасси. Только левая. И уже не выйдет. Не выйдет
никак.
Значит, ее надо чем-то заменить. Чем? Как к ней подобраться
в воздухе? Самолет же! Не машина, где можно на ходу
подвинтить!
Не машина. Машина?!
Машина! Внезапное облегчение прокатилось по телу волной.
Машина. Конечно же…
Самолет заходит на посадку. У земли летит относительно
медленно. Гораздо медленнее, чем сейчас. Какая скорость
у него? Черт знает… Но километров до ста можно снизить.
И тогда одновременно с самолетом! Надо пустить по бетонке
машину! В кузов навалить чего-нибудь мягкого. Тряпок,
мешков – для амортизации. Уравнять скорости. Так, чтобы
машина оказалась под крылом. Потом аккуратно затормозить.
И все.
Готово. Простое до тривиальности решение.
Ну не совсем, конечно. Не так просто. Машину нужно выставить
далеко впереди. И она должна ехать перед самолетом.
Чтобы он нагнал ее, теряя скорость. Чтобы рассчитать
все точно, нужны данные. Масса начальных данных. Которых
он не знает. Но на компьютере это делается быстро. И
можно точно вычислить все. Место. Момент. Ускорение
машины. И точку, где они встретятся. Сравнявшись в скоростях.
Теперь скорее все это сказать командиру. Командиру?..
Самому сходить?.. Нет. Туда не пустят. Там высокое напряжение.
Значит, надо написанное передать. Через стюардессу.
Рощин с треском распахнул дипломат. Выдернул последний
лист. Кое-как оторвал начало письма. С предельной четкостью
изложил свою идею. Нарисовал схему. Крестик самолета.
Точку и стрелку. Обозначающие путь машины. И кружок
на месте их встречи. Все.
Теперь осталось только подписаться. Как? Что скажет
его фамилия? Объяснять, что пассажир с семнадцатого
ряда? И так далее?.. Лишнее. Да и не нужное.
Рощин поставил привычную закорючку. Крупно надписал
сложенный лист:
ПРОШУ ПЕРЕДАТЬ НЕМЕДЛЕНННО КОМАНДИРУ КОРАБЛЯ
И снова вызвал стюардессу.
Она подбежала через полминуты. Теперь уже прямо к нему.
Рощин опять без слов подал записку. Она прочитала надпись.
Внимательно взглянула на Рощина. Он твердо кивнул. Стюардесса
что-то пробормотала.
И быстрым шагом удалилась за занавеску.
42
- Ну, командир, делать-то что будем? – опять раздался
Юрин голос из-
под ног.
- Поживем-увидим, - в который уже раз коротко ответил
Дугарев.
Поживем… Увидим…- мысленно повторил он. – Ну а в самом
деле – что
делать? Если поддаться земным перестраховщикам - с их
точки зрения перестраховщикам! – то однозначно, получим
груду металла, огонь и обломки. Но этого им не докажешь.
Как не удалось доказать ничего в тот раз, когда завибрировал
правый двигатель, а отказаться вылетать на конкретной
машине, когда комиссия не находит дефектов и продлевает
ресурс, - отказаться, опираясь лишь на свое седьмое
чувство, невозможно… Я должен, должен стоять на своем
и требовать условий для посадки на две исправные опоры.
Должен. Подтвердить фактически свой, формально неподтвержденный,
первый класс. Это тоже риск – но риск все-таки меньший.
Меньший…
Олег напряженно молчал за спиной – но, наверное, подобно
Юре,
тоже весь изныл от нервного ожидания.
Ну… Ну а если не удастся?! И если самолет развалится
так же, как
развалился бы при посадке на брюхо? Вся вина ляжет конкретно
на меня. Как в дурацком фильме… Почему в дурацком?!
А как еще сказать?! «Ил-14», видите ли, у них крылом
на машину сел! А интересно знать, неужто у командира
экипажа имелся официально утвержденный минимум на такую
посадку?..
- На какую? – удивленно спросил Владимир Геннадьевич.
- Что-что? – не понял Дугарев.
- Ты говоришь – «минимум на посадку». На какую?
- А, это… - он поморщился, поняв с досадой, что проговорил
последние
мысли вслух. - Да фильм один вспомнился. Там, как и
у нас, одна нога не вышла – и машину посадили крылом
на заправщик. Без проблем.
- А, «Разрешите взлет»! – неожиданно подал голос Олег.
– Я этот фильм
еще мальчишкой смотрел. Как раз когда решал, в летчики
мне идти или в матросы… Да только ведь у «Ил-14» крыло
другое. У него «вэ» прямое, можно под консоль внешнюю
опору подвести, а у нас «вэ» обратное…
- Да не в «вэ» дело, - раздраженно перебил Дугарев.
– А в скорости.
Нашу скорость срыва никакая машина не разовьет! Тем
более тяжелая.
- Да, - кивнул Владимир Геннадьевич. – Даже на «четырнадцатом»
уж не
знаю, как на самом деле можно такое организовать.
- Но главное не это, - продолжал Дугарев, застопорившись
на одной
мысли. – Я в жизнь не поверю, чтоб какому-нибудь командиру
земля разрешила такую посадку. Во всяком случае, в наши
времена, при наших инструкциях и инспекциях!
- Николай Степаны-ыч! – Владимир Геннадьевич обернулся
к нему и,
отпустив управление, большим пальцем опасливо ткнул
за спину, где в темноте у входной двери притаился всеслышащий
магнитофон.
- А, ч-черт его! – зло ответил Дугарев, на миг теряя
привычный
самоконтроль. – Пусть пишет, пускай потом слушают. Пусть
хоть сам министр слушает! Пускай! И вы, товарищ правовед,
тоже слушайте. Все как есть – формально командир имеет
одни права, а фактически хрена два!
Второй пилот хмыкнул, но промолчал.
- Николай Степаныч, а что все-таки тот чудик вам написал?
– осторожно
поинтересовался Олег.
- Да ерунду всякую! – отмахнулся Дугарев.
Ерунду всякую…- повторил он в мыслях. – Ерунду ли? Ведь
я и сам о том
же подумал! А тут простой пассажир такую же ситуацию
проиграл! Кто он? Летчик, что ли, бывший?
- Николай Степаныч! – возникнув до пояса между штурвалами,
Юра
тронул его локоть, подавая какую-то бумажку.
- Чего это? – не понял Дугарев.
- За-пис-ка…- горячо продышал тот, дотянувшись до его
уха.
- Не-ет, это не самолет, а секция Госдумы! – взорвался
Дугарев. – От
кого еще?!
Юра молча ткнул себя в грудь. Оторвав ладонь от штурвала,
Дугарев неловко развернул бумажку, вгляделся при нервном
свете в косо прыгающие буквы.
«Командир, давайте скажем, что две оставшиеся ноги у
нас не убираются, и именно поэтому мы можем сесть только
по Вашему варианту.»
- Дур-рак! – спокойно ответил Дугарев, смяв записку
и сунув ее
поглубже в нагрудный карман.
Потом ухватил недоумевающего Юру за ворот, жестоко привлек
к себе.
- В тюрьму захотел? – яростно прошептал он ему в лицо.
– На земле
комиссия все по винтикам разложит и тебе такое «не убирается»
покажет!!!
Юра виновато пожал плечами и скрылся в своей кабине.
43
Крыло мерцало неизменными розовыми вспышками. И земля
так же спокойно ползла назад.
Через равные промежутки времени вставала боком. Во все
небо. Потом успокаивалась. И быстро проваливалась вниз.
Самолет делал развороты. Почему-то только левые. Топтался
по кругу. Как слепая рудничная лошадь. Вернее, по периметру
наложенных друг на друга прямоугольников. Впрочем, что
ему оставалось делать?
Решение, судя по всему, еще не было принято. Значит,
оставалось тянуть время. Зависнуть по вертолетному он
не мог. Вот и ходил вокруг аэропорта.
Рощин вздохнул. Отвернулся от иллюминатора. И тут же
понял, что вокруг нечто изменилось.
Что именно?
Вроде бы ничего. По-прежнему нудно гудели двигатели.
Чередовались вибрирующие обертона. Горел тусклый свет
над проходом. И люди сидели по своим местам.
Только дрожал в салоне тревожный гомон. Вспыхивал то
там, то здесь. Невнятный за шумом турбин. Перебегал
от ряда к ряду. Не затихая. А медленно разгораясь.
Рощин выглянул из-за спинки. Бледная стюардесса стояла
впереди. У одного из первых рядов. И что-то говорила.
Судорожно размахивая руками. Вроде объясняла нечто.
Рощин не видел, кому именно. И не слышал ни слова.
Но разговор шел неспокойный.
Потому что стюардесса жестикулировала отчаянно. И тревожно
оглядывалась. Точно за нею следили.
44
- И-так, - твердо произнес Дугарев, нахмурившись сурово,
точно
начальник аварийной службы мог видеть сейчас его лицо.
– Повторяю свое окончательное решение. Мы будем производить
посадку по своему варианту. На две исправные опоры шасси.
Прошу залить левую сторону ИВПП пеной для гашения возможных
искр. Не по всей длине, конечно, а в зоне пробега. Заходить
на посадку будем как в нормальной ситуации. От самого
маркера, на обычной скорости по командам диспетчера.
Прошу также предусмотреть средства экстренного пожаротушения
с обеих сторон. Повторяю – с обеих! На случай разрушения
крыльевых кессонов и возгорания топлива. А также если
возникнет пожар двигателей. И, разумеется, средства
экстренного оказания помощи пострадавшим. Все.
Он сам не знал, почему вдруг сказал про пожар двигателей.
Не было никаких предвестников возгорания двигателей
в такой ситуации, когда неисправным оказалось только
шасси. Слова эти вырвались сами собой – и, вероятно,
были результатом каких-то его подсознательных размышлений,
так и не вышедших наружу. Он не успел подумать об этом
и сейчас: диалог с землей еще не был закончен.
- Что ж, вам виднее, товарищ Дугарев, - раздался голос
в наушниках. –
Однако подчеркиваю, что мы предлагали вам свой вариант.
И несли ответственность за его безопасность.
- А я принимаю свой вариант, - резко отрубил он. - И
несу личную
ответственность за него. Вам повторить еще раз?
- Не надо, у нас записано. Посадка на две опоры, на
искусственную
взлетно-посадочную полосу. Левая сторона примерно от
середины длины будет залита пеной. Средства пожаротушения
и скорая помощь уже готовы. О готовности полосы доложим.
Отключившись, Дугарев покачал головой – точно с него
свалился тяжкий груз.
- Вот так, - жестко подытожил он, обращаясь к экипажу.
– Я командир и
я принимаю решение. От имени экипажа, ясное дело.
- Не поймут вас в отряде, Николай Степа-ныч…- тяжело
вздохнул
второй пилот. – Ох, не поймут… И не докажешь ведь им
заранее ничего. Рассудят так: нет у Дугарева последовательности
в решениях. То на второй круг ушел, не жалея керосина.
А то, чтобы нашу старую телегу меньше повредить, перед
службой движения свою волю кажешь… И ведь не поймут,
пока самолет не развалится, что твой вариант действительно
безопаснее.
- Хрен с ними, - ответил Дугарев. – Пусть считают, что
я – как это
раньше говорили? – за народное имущество радею…
- Хотя наше имущество теперь не народное, а вовсе ничье,
- зло вставил
Олег. - Поэтому и дошло до такого состояния.
- И вообще мы не этот старый хлам спасаем. Другое у
нас имущество. В
количестве семидесяти душ и одного четвероногого индивидуума.
Так что, товарищ правовед, поймут меня в конце концов,
если захотят. Ну уж а если не захотят…
Он не договорил, глядя в зеленые круги приборов.
- А вам, Владимир Геннадьевич, - помолчав, примирительно
добавил
Дугарев. - Еще один пример практической ситуации для
научного руда. Правовое противоборство между командиром
и землей, закончившееся…- он кашлянул и тут же спохватился:
- Ей-ей, по дереву бы стукнуть, да только дерева даже
в этом самолете не сыскать…
Он натужно выдавил короткий смешок, злясь на себя, что
не может
хотя бы внешне расслабиться.
- Бог не выдаст – свинья не съест, - неожиданно серьезно
отозвался
над ухом Олег. – А вообще мама говорила, что у меня
от рождения две макушки было, так что…
45
Рощин привстал посмотреть.
Но самолет заложил очередной вираж. Салон вздыбился
навис с правого борта. И он повалился обратно в кресло.
Но успел заметить, как кто-то вскочил с места. И, цепляясь
за подголовники, побежал к хвосту. Сзади раздался сдавленный
крик. Или рычание собаки?..
Самолет натужно скрипел на развороте. Все его железное
тело тряслось. Словно мучительно противясь движению.
Свистел ветер, обсасывая во тьме вставшие торчком крылья.
Но через вой и грохот Рощин расслышал вопль:
- Ааа…тееее!!!..
Нечеловеческий ужас бился в этом крике.
Смысл жизни? Польза людям?..
Рощин не успел ничего понять. Он не знал, что собирается
делать. Просто
расстегнул ремни. Перешагнул через деда. Зацепил каблуком
его коленки и едва не упал. Схватился за плечо грузина.
Сзади раздался угрожающий рык.
- Собаку! Держите! – не оборачиваясь крикнул он.
Сразу почувствовалась скорость. Самолет вибрировал,
рассекая воздух. У
Рощина закружилась голова. То ли от качки. То ли от
подступившей в решимости. Отчаянности на нечто. До сих
пор не изведанное…
Он ухватился за багажные полки. Завис в накрененном
проходе. И наконец увидел все.
Стюардесса пыталась удержать кого-то впереди. В левой
половине салона. Было видно, что она на пределе.
Рощин вдруг ощутил какую-то небывалую. Прямо-таки шампанскую
легкость.
Самолет выровнялся, опустив под ноги пол.
Рощин перегнулся через деда. Поднял оставленное на сиденье
пальто. Еще не понимая, зачем. Выдернул из кармана перчатку.
И медленным движением натянул ее на руку.
Зачем я это делаю?! – с опаской подумал он.
Но было уже поздно. Он расправил на пальцах черную кожу.
Кто-то метнулся навстречу. Рощин даже не разобрал, мужчина
или женщина. Молча оттолкнул в сторону. Ощутив мгновенно
податливость чужого тела. И быстро пошел вперед.
К стюардессе.
-… Компьютерное тестирование…- донесся возмущенный голос.
– И проверка ресурса… И что вы мне тут командуете…
Рощин протиснулся ближе. И наконец увидел говорящего.
Это был тощий. И, наверное, высокий человек. В желтовато-сером
клетчатом пальто. И сбитой на затылок кургузой вязаной
ушанке. Из-под которой выбились потные волосы. Маленькая
голова торчала вперед. Нос был длинным, как птичий клюв.
- Проверка ресурса! Который не может быть бесконечным,
- монотонно
твердил он, глядя прямо перед собой. – Его только у
нас в России могут продлевать, пока… Но только для обычных
людей. Президент на таком не полетит!
Стюардесса затравленно поглядела на Рощина. Опять взмахнула
руками.
Тускло блеснули лакированные ноготки.
- Экипаж делает все… Экипаж … Что может ваш экипаж,
если этот
самолет сам по себе начал разваливаться? Если его давно
было пора списать в металлолом?!
А ведь он говорит абсолютно правильные вещи, - мелькнуло
у Рощина
где-то сбоку в сознании.
- И по сути дела, никто ничего не может сделать. И чего
вы тут…Какая
разница вообще… Будем мы спокойно сидеть, или не будем...
Или бегать, или вообще наружу все попрыгаем… Отстаньте
от меня! И не обманывайте других!
Рощин огляделся. Сам еще не понимая, зачем.
В глазах гнулось и расплывалось. Словно налившаяся тяжестью
рука
тянула все вниз. Разладив зрение. Превратив глаза в
расфокусированный объектив. Масса людей плыла за пределом
резкости. Вперед выталкивалось только чье-нибудь одно
лицо.
Девочка в кроличьей шапке, из-под которой торчали желтые
косички.
Молодой парень, еще не начинавший бриться.
Пожилой мужчина с отлитым из металла лицом.
Женщина, от которой остались глаза.
Польза людям?!
Рощин посмотрел в самый конец салона.
Увидел маленького мальчика. И белого игрушечного зайца,
крепко прижатого к его груди.
Польза?!
В ушах вспух протяжный пульсирующий звон. Обрывки фраз
длинноносого тонули в горячем биении крови.
- Эй…- сказал Рощин, не соображая, как обратиться.
На «ты»? На «вы»? Еще как-нибудь?
- «Сидите - не сидите»… Какая разница – мы все обречены.
Вы что – не
понимаете – об-ре-че-ны!
Рощин схватил его за плечо. Развернул к себе, не чувствуя
онемевших пальцев.
- Мы все равно все погибнем! Погибнем!
Последние слова он прокричал очень громко. Краем глаза
Рощин заметил,
что рядом кто-то вскочил. И отталкивая стюардессу, лезет
за желтую занавеску. Где, кажется, была входная дверь.
Протянув руку, Рощин схватил человека за одежду. Грубо
дернул на себя. Кажется, повалил на пол. Это было не
важно. Его нельзя было допустить к двери…
- Погибнем!!!
- Маал-чать!!! – заорал Рощин, не различая своего голоса.
- А вы тут…
За что длинноносый ругал стюардессу? В чем девчонка
провинилась
перед ним? Хриплый звон выдавил прочь все звуки. Завернул
громкость. Отгородил от внешнего мира. Длинноносый беззвучно
говорил. Рощин чувствовал, как его губы дергаются в
ответ. Выбрасывая наружу какие-то слова. Ужасные. Не
ведомые прежде.
Голова опять закружилась. Оторвала тело от пола. И понесла
в воздухе. Отдельно от салона. Отдельно от разума. И
чувств.
Рощин не соображал, что делает. Им владела внешняя сила.
Он размахнулся хорошо натянутой перчаткой.
И коротким движением всадил ее куда-то вниз.
Куда – не видел. Глаза в последний миг закрылись. Потому
что душу пронзила судорога. От сознания, что он сейчас
ударит. Ударит по лицу живого незнакомого человека…
Удара он не слышал.
Ощутил лишь влажно хрустнувший хрящ.
Голова человека откинулась мячиком. Вязаная шапка слетела.
Он всплеснул руками. Точно пытаясь защититься от следующего
удара. Потом склонился вниз. Потом выпрямился. Бросил
вверх дикий, непонимающий взгляд. Оперся на подлокотники.
Точно хотел приподняться.
Рощин поднял руку. Готовый ударить еще раз. И еще. Сколько
потребуется.
Человек вдруг осел. Подался вперед. Уперся лбом в спинку
переднего кресла. Задержался так пару секунд. И принялся
у себя под ногами. Куда улетела шапка.
И, содрогаясь от запоздалого ужаса, Рощин увидел…
Как по крахмально белому. Туго натянутому подголовнику.
Медленно расходится. Длинное пятно.
Невыносимо алой крови.
Человек прижал руки к лицу. Кровь сочилась меж сомкнутых
пальцев.
Звон в ушах спал. Точно выключился от удара. Выбросил
Рощина обратно в гудящий салон. И голова уже не плыла.
Пол вернулся под ноги. Ничего особенного не чувствовалось
в теле. Кроме привычной тяжести в левой руке.
Он стоял, не зная, что предпринять. В глазах волновался
туман. Кровавое пятно притягивало к себе. И к горлу
медленно подступал жаркий ком тошноты.
Рощин сделал над собой усилие. Чтоб его не вырвало прямо
тут.
Потом взглянул на стюардессу.
Та смотрела в упор черными от ужаса зрачками. Рощин
хрипло кашлянул. Молча отвернулся.
И пошел обратно в хвост.
У своего ряда обернулся. Стюардесса стояла все там же.
Прижавшись к косяку с желтой занавеской.
Рощин перешагнул через деда. И тяжело плюхнулся на свое
место.
Внутри все дрожало. Он торопливо содрал с руки перчатку.
Стараясь не прикасаться к наружной ее стороне. Той,
которой бил по чужому лицу. Он держал ее кончиками пальцев.
Словно это было нечто отвратительное. Грозящее несмываемой
грязью. Он всматривался в черную бороздчатую кожу. И
боялся увидеть на ней капли крови.
Глупости, - он старался отделаться от невнятных мыслей.
– Глупости. Не может быть на перчатке крови. Кровь хлынула
после удара. Когда я уже отвел кулак. Крови нет. Кровь
не тут…
Он подавил в себе омерзение. Свернул перчатку. Сунул
ее поглубже в карман пальто. Руки дрожали мельчайшей
отвратительной дрожью. Которая острыми иголочками отзывалась
в сердце. И трясла тело холодным ознобом.
Рощин задержал дыхание. Он пытался прийти в себя.
И все-таки не удержался. Приподнялся над креслом. Мутным,
хозяйским взглядом обвел салон.
Стюардесса омертвело стояла у занавески. Но проход был
пуст. И ни одна шапка не торчала над подголовниками.
46
- Ну что ж, друзья, посмотрим друг на друга, - сказал
Дугарев, еле
сдержавшись, чтоб не добавить «напоследок».
Не напоследок, не напоследок! Он стиснул штурвал до
боли в пальцах.
Все пойдет по плану. Потому что нет никакого надрыва,
нет никакого последнего штурма, есть лишь работа. Напряженная
и опасная – но работа.
И все же… Посмотрим друг на друга.
- Посмотрим, - медленно повторил он. - Олег, дай, пожалуйста,
освещение!
Свет вспыхнул резко, отбросил прочь тревожную мглу,
что смотрела
отовсюду зелеными зрачками приборов. Наполнив собою
тесное пространство кабины, он вроде бы даже приглушил
звуки, убрал усталый гул двигателей за спиной и нудный
посвист ветра на обледеневших переплетах. В пилотской
стало тихо и почти спокойно.
Вздрогнув, Дугарев на миг зажмурился, а когда снова
открыл глаза, то почувствовал, как его охватывает странное
спокойное оцепенение. Свет прогнал тьму, стер в почерневших
стеклах близкие огоньки земли и изолировал от мира их
крошечную кабину.
Он осторожно огляделся. Лица Владимира Геннадьевича
и Олега, тоже не успевшие привыкнуть к яркости, были
напряжены, но спокойны, а Юра молчал внизу, точно уснул.
Тишина стояла в кабине – тишина, нарушаемая лишь треском
разрядов в наушниках.
Тишина и покой.
И к нему пришло внезапное чувство нереальности происходящего.
Вдруг подумалось, что вокруг нет ничего: ни холодной
неласковой земли внизу, ни черного неба впереди, ни
семи десятков людей в салоне, ни криво зависшей ноги
шасси. Ничего нет – даже самолета; есть лишь подвешенная
на гидравликах игрушечная кабина тренажера, где они
сейчас отрабатывают вводную «невыпуск основной опоры
шасси».
Рева турбин нет, нет несущейся с четырехсоткилометровой
скоростью машины. Ничего нет вообще, и никому ничего
не грозит, кроме балла в зачетной книжке. Но балл будет
высоким, потому что они четверо постараются сработать
как следует. Дай бог – и через пару минут Дугарев услышит
в наушниках сообщение руководителя о конце занятий.
Они выберутся из душной тесноты тренажера, сбегут по
стремянке вниз, в светлый простор ангара, потом все
вместе выйдут на привокзальную площадь, и ребята будут
ждать у поребрика, пока он подгонит со стоянки свою
машину.
Перешучиваясь и вспоминая детали сегодняшнего занятия,
они вырулят из порта, под горячими желтыми фонарями
Киевского шоссе въедут в город. Он быстро развезет всех,
потом отправится домой сам. Позвонит три раза, не доставая
ключей, обычным своим звонком – и, стоя у двери, будет
жадно ловить сквозь щели и скважины аромат свежих пирогов.
Через секунду взорвется топот легких Ленкиных шагов,
распахнется дверь и она, подпрыгнув, повиснет у него
на шее, точно уезжал он не на полдня, а на год. Прижавшись
щекой к ее бантикам, Дугарев увидит Риту, которая выйдет
в прихожую, обтирая руки полотенцем – в веселом передничке,
раскрасневшаяся от жара духовки…
- Как дела, Коленька? – спросит она для порядка, хотя
по звону, конечно,
догадалась, что дела в норме.
- В норме, как всегда, - ответит он. – Пять баллов всему
экипажу.
- Ну и молодец. Я как чувствовала – пирог с грибами
для тебя решила
сделать.
И, отпустив Ленку, Дугарев шагнет к ней – обнимет за
плечи, чуть
приподняв от пола, прижмет к себе, вдохнет вкусный запах
ее волос…
Глядя в ослепшее от света, непроницаемое черное стекло,
Дугарев на миг представил себе, что все так и есть.
Но как он ни старался, в боковом зрении все равно оставалась
красная лампочка на щитке управления шасси. И он почувствовал,
как сердце сжимается от тоски. Сжимается и стремительно
падает куда-то от отчаяния - самого настоящего отчаяния,
пришедшего при мысли, что все это было, но ничего этого
нет сегодня и, быть может, никогда уже больше не будет.
47
Косяк трясся мелкой сыпью, отзываясь на дальний рокот
двигателей. Или оттого, что все тело Нинино, привалившееся
к нему, зашлось внутренней дрожью, которую она не могла
унять?
Красное пятно крови, ослепительное, как… как неизвестно
что – как кровь, наверное…
Страх прорвался наконец наружу, пробился сквозь злость
и набросился на нее, стиснув руки и ноги, подмяв под
себя.
Нина чувствовала, как внутри все сжалось в комок от
быстро взбухающего ужаса.
Ведь это – все…- напряжено думала она, вспоминая пятно
на белом подголовнике. - Все… не шутка. И все вот-вот
покатится к чертям.
Ноги казались ватными. Она еле стояла.
Все накроется медным тазом. Судьба висит на волоске.
Оборвется – и абзац всему… И не нужно будет уже ничего.
Ни шмоток, ни гладких коленок… Все это ей будет по барабану.
Потому что ее самой тогда уже не будет.
Самолетный пол опять провалился вниз, и Нина изо всех
сил вцепилась в косяк.
Вот так и рухнем, - подумала вдруг она. – Вот так…
Самолет выровнялся, словно не решаясь на спуск.
За что? За что все это? Что я плохого сделала людям,
чтобы со мною так расправляться? – Нина жалобно шмыгнула
носом, чувствуя, как внутри все наливается девчоночьими,
хоть и не выплаканными слезами. - Я жить хочу. Я не
хочу так… Ма-ма, ма-амочка, я не хочу-ууу!!!
Нина вздрогнула, услышав сквозь вязкий гул свое бормотание.
Нет! Она жестоко ущипнула себя за руку. Нельзя так,
нель-зя! Пусть хоть что! Все равно нельзя. Надо же взять
себя в руки!… Мама, мамочка, мамуленька… Нет – у них
тоже у каждого есть мама! Или дети малые! Или еще кто-нибудь!
Нельзя так, нельзя – не имею права! Как Николай Степаныч
говорил? «Нам за это вредная надбавка идет»!
Странно: пока она не увидела кровь, все было как-то
серьезно, но в то же время еще не наяву, точно не с
нею все происходило. А в кино… Или на тренажере – где
она правда, ни разу не была, но кто-то из старших стюардесс
рассказывал… И вдруг – жизнь вломила сразу со всех сторон
своими острыми углами.
Сначала этот мерзкий длинноносый педрила, его причитания
и крики, от которых в остальных пассажиров вселился
бес, и они уже начали бегать по проходу. Один даже пытался
прорваться к двери. Точно решил выпрыгнуть на лету…
Семь десятков мужиков и баб, словно стадо баранов в
подожженном хлеву, была готова начаться паника, еще
немного, и… И что бы она смогла сделать с этой обалдевшей
стаей?! Ничего… Ее бы смяли, затоптали, в самом деле
открыли дверь – и никто из экипажа не успел бы прийти
ей на помощь, потому что они там сами сейчас гребутся,
как хорьки…
Спасибо тому мужчине с семнадцатого ряда. У него были
страшные, словно наизнанку вывернутые глаза, но он неслабо
ткнул в пятак тому уроду, сделал свое дело. И все улеглось
в один момент, как будто и не начиналось ничего.
Вот что значит – в нужное время вмазать по нужной морде!
Нина привстала, желая посмотреть на него, сидящего в
конце салона… Нет, он, наверное, откинулся на спинку,
его не было видать.
Она вытянулась на цыпочки, силясь заглянуть в семнадцатый
ряд. И наконец увидела – он сидел, упершись плечом в
стенку, прижавшись щекой к иллюминатору, точно что-то
напряженно высматривая за бортом.
Вот у кого нервы железо. Стальной мужик!
Первым все заметил, ни слова не сказал, только выяснил.
Летчик, наверное, военный, в отставке. А, может, и не
в отставке, просто без формы в отпуск летит. Летчик,
конечно же – не зря Николай Степанычу записку написал!
А, может, и не летчик?..
Да какая разница, летчик - не летчик, - вдруг подумала
Нина. – Главное – он мужчина. Надежный. Настоящий мужчина.
Не чета всем этим вьющимся вокруг нее Димонам с машинами,
купленными на родительские деньги, знакомыми массажистами,
всей этой мелкой шушере, которая вчера еще представлялась
вполне нормальным кругом, заполнявшим ее жизнь.
И вдруг, впервые совершено по-взрослому, отчаянно и
обреченно, она поняла, что готова отдать все: хоть сколько
угодно лет жизни, хоть свои чудесные коленки, хоть вообще
свою внешность в обмен на Танькину или даже Веркину
– все, что угодно, абсолютно все… Лишь бы быть с ним
– с этим неизвестным ей пассажиром из семнадцатого ряда.
Лишь он принадлежал ей…
Она зажмурилась, пытаясь еще раз представить себе его
лицо – и вдруг почувствовала, как сквозь страх откуда-то
пробивается горячий фонтанчик желания.
Господи, да что это такое?! – Нина прислушалась к себе,
пытаясь понять, что с нею происходит.
Да, это было именно желание. Оно разлилось внезапной,
жгучей волной, обдав жаром вмиг занывший низ живота,
сладко погладило бедра до самых колен, потом откатилось
обратно, поднялось выше и, добравшись до груди, сдавило
затвердевшие кончики сосков невидимыми жадными пальцами…
Хочу его… - тупо думала она, пытаясь рассмотреть сквозь
нагромождения кресел семнадцатый ряд. – Хочу, хочу,
хочу… Прямо здесь, прямо сейчас… Все равно мы пропадем…
Хочу, чтоб в последний раз у меня это было именно с
ним. С ним…
Ей вдруг стало жутко от непривычных ощущений. Которые
просили – нет не просили, а требовали! – немедленного
выхода. Сейчас же и где угодно.
Она метнулась на кухню – нет, сюда может кто-то выйти…
В туалет…
Не понимая, что делает, Нина заперла за собой дверь.
Крепко прижалась к раковине горячим животом. Двумя руками
взяла себя за грудь – боже, какое удовольствие принесли
ей свои собственные прикосновения… Сколько раз за свою
недлинную жизнь она успела побывать с разными мужчинами?
Не счесть. Но никогда, ни с кем не испытывала она такого
ошеломляющего, наслаждения, как сейчас, когда терзала
себя сама, думая о нем.
Желание опять потекло вниз, жарко и точно вошло в ее
набрякшую плоть. Неизвестно зачем Нина крепко сдвинула
бедра – горячие, пульсирующие, знакомые спазмы возникли
сами по себе, шли изнутри, делаясь все резче и острее.
Уже не контролируя себя, она просунула пальцы под кофточку,
ей мешали толстые чашки бюстгальтера… И в тот же миг
внизу все слилось в одну невыразимо сладостную судорогу
и она поняла, что, кажется, доходит до точки. Так быстро
и чудовищно не бывало у нее никогда ни с кем реальным.
Голова вдруг резко закружилась, свет вокруг медленно
померк и все куда-то провалилось…
Нина очнулась быстро. Отрыв глаза, с удивлением нашла
себя в вонючем самолетном туалете. Привалившись спиной
к запертой двери, она сидела на грязном коврике, и бесстыдно
обнаженная грудь странно и бело отражалась в стальной
стенке.
Она поднялась, чувствуя в себе привычную, влажную расслабленность
– как всегда после настоящих занятий сексом. Она вспомнила
все, и кровь стыда жарко прилила к щекам. Но увидев
свое порозовевшее лицо в зеркале, вдруг поняла, что
чувствует себя почти хорошо. Даже не почти, а совсем
хорошо.
Да, лицо ее больше не напоминало посмертную маску. И
голова не кружилась, и слабость в ногах исчезла – точнее,
слабость-то была. Но приятная и совсем иного рода чем
та, которую вызывал парализовавший ее страх.
И страха не было. Ничего не было. Была лишь какая-то
просветленная пустота. И сознание того, что она жива,
хотя самолет все еще барражирует в воздухе. И что, наверное,
успело пройти совсем немного времени.
Впрочем, времени прошло достаточно. А она все еще не
проинструктировала пассажиров.
Сначала боролась с длинноносым типом. Потом…
Нина быстро привела себя в порядок. Ополоснула лицо
холодной водой, тщательно застегнулась. Слегка болели
мышцы от недавнего напряжения. Точно все мысленное между
ним и ею произошло на самом деле. Никогда в жизни с
нею еще не случалось ничего подобного.
Ноги ее были голыми – она только сейчас вспомнила наконец
про снятые, выстиранные но так и не высушенные колготки.
Они валялись где-то в проходе – она их не нашла… или
не искала? Нина этого уже не помнила; и ей было абсолютно
все равно.
Улыбаясь, как зомби, она вышла наружу..
Осторожно выглянула из-за занавески. Салон был спокоен
– действительно, одного удара хватило на всех.
Она шагнула в кухонный закуток. Включила трансляцию
и взяла микрофон.
- Уважаемые пассажиры! – она сказала привычные слова
и тут же
запнулась, поскольку сейчас ей предстояло говорить совсем
не то, к чему она привыкла.
Нина кашлянула, подавляя дрожь, которая уже прорывалась
в голосе. И продолжала, как ей казалось, ровно:
- Прослушайте инструкцию о поведении при посадке… Прошу
вас туго
подтянуть привязные ремни. Выньте из карманов колющие
и режущие предметы, снимите очки…
Она говорила, не вникая в смысл слов и не слыша своего
голоса. Сухие
фразы инструкции наполняли душу каким-то отрешенным
безразличием.
- Снимите также обувь на высоком каблуке, чтобы не получить
травму
при срочной эвакуации с борта после посадки… Благодарю
за внимание…
Щелкнув выключателем, Нина в изнеможении опустилась
на свое
сиденье.
Страха действительно больше не было. Осталось одно пустое
отчаяние.
48
- Итак, повторим для ясности все детали, - сказал Дугарев,
окинув
взглядом кабину. – Производим снижение по прямой на
обычном скоростном режиме. Посадку производим с нейтральным
креном и тангажом на правую и носовую опору шасси. Самое
главное – выдержать именно нейтральный тангаж перед
касанием. Пилотировать, управлять газом и торможением
буду я.
Он замолчал.
- После касания нас начнет мотать, - сказал Олег. –
Скорее всего,
поведет влево. Но не факт. Планер самолета, не сомневаюсь,
давно потерял жесткость. Поэтому как будет вести себя
машина на двух точках – одному богу известно.
- Совершенно верно. Мы со вторым пилотом будем держать
машину на
прямой. С падением скорости у нас, кроме того, возникнет
левый крен.
- При возникновении левого крена , - четко добавил Олег.
– Появится
аэродинамический уводящий момент. Как раз влево. Ненадолго,
конечно – пока скорость совсем не упадет. Но он будет
достаточно большим.
- И это так. Мы постараемся удержать машину на прямой,
насколько это
окажется возможным… Второй пилот будет компенсировать
левый крен элеронами и держать его нейтральным. Без
отклонения вправо – а именно во возможности нейтральным,
чтоб нас меньше мотало. Повторяю: это задача второго
пилота. Потому что у меня одна рука будет занята газом.
Справишься, Владимир Геннадьевич?
- Удержу, командир. За меня не волнуйся, - спокойно
ответил второй
пилот.
- Задача избежать рыскания будет очень непростой, -
сказал Дугарев.-
Поскольку на относительно низкой скорости аэродинамический
руль направления станет малоэффективным, и работать
придется носовым колесом.
- Это так, - подтвердил бортинженер.
- И еще все осложнится тем, как они зальют полосу пеной.
Если пены
навалят слишком много, до осевой, то носовое колесо
будет скользит, и у нас в последние секунды вообще не
останется продольного управления. При заходе я постараюсь
взять чуть правее, чтобы быть уверенным, что рулить
мы будем посуху. Пожалуйста, Владимир Геннадьевич, помогай
мне ногами тоже. Нам надо во что бы то ни стало хоть
какое-то время подержать машину прямо даже после того,
как крыло пойдет по земле. Иначе нас сразу закрутит.
И может выбросить с полосы. Мы понимаем, чем это грозит.
- Удержим, командир, – повторил Владимир Геннадьевич.
– Вместе удержим. Я буду слушать твои педали. У нас
все получится. Ты все рассчитал точно.
- Исходя из тех же причин, как мы будем тормозить…-
продолжал
Дугарев. – Тормозить нам придется мягко. Помня, что
нагрузка на оставшееся шасси выше нормы. Потому что
если произойдет блокировка, то опять-таки носовое колесо
мало что нам даст. Пойдет юзом, само по себе, и при
попытке выруливания может отвалиться вся носовая стойка.
Поэтому я буду тормозить осторожно. Прежде всего – реверсом.
Олег хотел что-то вставить, однако Дугарев еще не закончил:
- Реверс – это самый эффективный способ торможения,
мы все знаем,
но… Но учитывая уводящие моменты и общую курсовую неустойчивость,
я не берусь предугадать реакцию машины на включение
реверса.
- Верно, - кивнул Олег. – Я как раз это и хотел сказать.
- Возможно, придется реверсировать только один двигатель
– второй.
Его расположение относительно опор шасси, как я полагаю,
кроме непосредственного торможения, даст и некоторый
выравнивающий эффект. Потому что вектор силы будет направлен
правее носового колеса. Как считаешь, Олег?
- Я о таком никогда не слышал… Но думаю, что вы правы,
командир.
- В общем, нам придется действовать по обстановке. Поскольку
никто из
нас подобного опыта не имеет…
Дугарев помолчал.
- Вопросы?
- Аэродинамический тормоз будем задействовать? – спросил
Владимир
Геннадьевич.
- В последний момент перед касанием, по моей команде.
– после
секундного раздумья ответил Дугарев. – На земле им пользоваться
нельзя. Потому что интерцептор в любом случае прижимает
крыло вниз. Прижмет оба крыла. Правое опирается на стойку.
Левое - нет, поэтому оно опустится. А нам и так предстоит
борьба с креном.
- Понято.
Все молчали; все было уже понятным без лишних слов.
- Второй пилот согласен с выбранной схемой действий?
- Согласен, - коротко ответил Владимир Геннадьевич.
- Бортинженер ? – спросил Дугарев, хотя только что слышал
мнение
Олега, но так требовал протокол.
- Согласен.
- Штурман?
- Согласен, - твердо ответил Юра, давно уже высунувшийся
из свой
норы.
- Итак, экипаж согласен с выработанной схемой посадки,
- подытожил
Дугарев. – Завершим распределение обязанностей. С командиром
и вторым пилотом ясно. Бортинженеру привести в готовность
систему пожаротушения, давать отсчет скорости и следить
за аварийной сигнализацией.
- Понял, - ответил Олег.
- Штурману покинуть свое рабочее место.
- Как это «покинуть»?! – возмутился Юра. – А кто будет
следить за
высотой?
- Повторяю, - жестким и не терпящим возражений голосом
отчеканил
Дугарев. – Штурману покинуть рабочее место. Не исключено,
что в худшем случае от перегрузки рано или поздно подломится
носовая стойка. Поэтому находиться в твоем блистере
опасно для жизни.
- Где же я сидеть буду? ..- с мальчишеской растерянностью
протянул
Юра.
- На полу между нашими креслами, - переходя на человеческий
язык,
ответил Дугарев.
- А как я буду связь держать? У меня же провода до сюда
не хватит!
- Возьмешь гарнитуру у второго пилота. Владимир Геннадьевич,
прошу
вас обеспечить штурмана связью.
- Это можно, - пробурчал второй пилот, сдергивая со
своей большой
головы радиотелефонную дужку. – Оно и мне спокойнее
будет.
- Ситуация сложная, - добавил Дугарев.- Возможны всякие
неожиданности. Поэтому слушать и исполнять все команды
незамедлительно. Как того требует аварийная посадка.
- Ясно, - ответил Владимир Геннадьевич.
- Да, вот еще, Олег…- добавил Дугарев, неожиданно для
самого себя. –
Следи особо за вибрацией второго двигателя. И будь готов
по моей команде немедленно привести в действие систему
пожаротушения.
- Даже если не будет сигнала о пожаре? – уточнил Олег,
глядя прямо на
командира.
- Да. Даже если не будет вообще никакого сигнала. Но
по моей команде
немедленно включить огнетушители второго двигателя.
- Понял. Есть. – ответил Олег и, секунду помедлив, спросил.
– А вы что,
командир, думаете…
- На земле обсудим, - коротко ответил Дугарев, не дав
бортинженеру
высказать его собственную, еще не оформившуюся, но уже
пугающую догадку. – Обсудим и все посмотрим. А сейчас
просто будь готов задействовать огнетушитель. По моей
команде.
- Понял, - еще раз сказал тот.
- Ну вот, вроде все…- Дугарев замолчал, соображая, не
упустил ли чего-
нибудь. – Итак, после посадки, - он нажал на слово «посадка»,
точно хотел подтвердить абсолютную уверенность в благополучном
исходе. – После посадки производим срочную эвакуацию
людей. Если сразу подадут, то по трапам. Если не успеют
– через экстренные средства.
Он помолчал, глядя перед собой.
- Салон! – вспомнил он. – Как в салоне дела?
Дугарев щелкнул переключателем, вызывая к переговорному
устройству
Нину. Она подошла не сразу, потом в наушниках ожил ее
непривычный, какой-то заторможенный голос.
- Ну как у тебя, Нина? – спросил он.
- Нормально, Николай Степаныч. Все хорошо.
- Ну ладно, если хорошо… Готовься к посадке. Выход будем
производить по ситуации. Я тебе скажу, как.
- Слушаюсь, Николай Степа…- голос Нины дрогнул, точно
на полуслове
сорвался в штопор, потом выровнялся и докончил фразу:
- ныч…
- Олег! – скомандовал Дугарев. – Отлучись в салон на
минутку,
посмотри, как там дела. Если что, действуй, как посчитаешь
нужным.
Есть! – по-военному ответил бортинженер и вышел вон.
Тренажер… Дугарев вздохнул. Красный трилистник невыпущенной
стойки горел на приборном щитке. Нет, нет. И еще раз
нет.
Он посмотрел вверх. Там на потолочной панели среди уже
откинутых в
боевую готовность красно-белых предохранительных крышек
спокойно светились желтые и зеленые лампочки огнетушителей.
- Подержите крепче, Владимир Геннадьевич! – попросил
Дугарев и
отпустил свой штурвал.
Подтянув галстук, он застегнул все пуговицы на кителе.
Вынул из
кармана расческу, приподнял наушники и аккуратно пригладил
волосы. Искоса взглянул вбок – не смеется ли кто над
этими его тщательными приготовлениями.
Нет, каждый был поглощен своим делом. Владимир Геннадьевич
пилотировал самолет, внимательно выдерживая курс. Юра
стоял между креслами, тщательно подгоняя наушники второго
пилота к своей не слишком крупной голове.
Все в порядке. Экипаж в порядке, сам тоже. Можно начинать,
- подумал Дугарев и снова опустил ладони на штурвал,
успевший уже подернуться легким холодком отчуждения.
-…Салон в норме, - проговорил над ухом тихо вернувшийся
Олег. – Все на местах, полный порядок. Нина контролирует
обстановку. Инструкцию прочитала даже дважды.
- А сама как?
- Сама?.. Ну, я бы сказал, не так плохо, как могло быть
в такой ситуации.
- Штурман готов, - неожиданно четко отрапортовал Юра,
крепко
усевшись на пол между пилотскими креслами.
- По-нял, - ответил Дугарев. – Второй пилот? Бортинженер?
- Второй пилот готов.
- Бортинженер готов…
- Двести двенадцать, экипаж готов. Прошу разрешить заход
на
посадку, - сказал он, включив связь с землей.
- Двести двенадцать, заход разрешаю. Влево на курс триста
двадцать, по
прямой семьдесят пять, - ответил невидимый руководитель
полетов. – Полосу визуально наблюдали?
- Наблюдали, - ответил Дугарев. – Да, кстати, на какую
часть ширины
она залита пеной?
- На одну треть слева. Средняя часть оставлена сухой,
чтоб самолет на
пробеге не потерял управляемость.
- Спасибо, что учли, - тепло ответил Дугарев. – А то
я уже собирался
прижиматься к правому краю.
- Нет, все нормально, - он почувствовал, что руководитель
полетов
улыбнулся. – Мы об этом подумали. Можете заходить по
оси. Повторяю: полоса готова к приему.
- Понял, готова, - четко ответил Дугарев. – Курс триста
двадцать.
Ну, с богом, братцы, - хотел сказать он, но не сказал,
а лишь подумал. А
сказал совсем другие, сухие и казенные слова:
- Приступаем к осуществлению маневра и посадке по утвержденной
схеме. Экипажу приступить к действиям. Погасить в кабине
свет!
Олег щелкнул тумблером – и, сразу ожив, подступила вплотную
к
стеклам зловещая темнота.
Снова наполнила кабину воем ветра и острым ощущением
бездны, что затихла внизу, под прозрачным носом самолета.
49
Тон двигателей изменился. Рощин это услышал. И тут
же ощутил, что самолет теряет скорость. И проваливается
навстречу земле. Огоньки ее опять приближались.
Снижается. Садится?!
Сердце на миг остановилось. Потеряло свой вес. Который
отдавался в руку. Сейчас оно даже не напоминало о себе.
Просто висело над бездной. Беззвучно несущейся под косо
откинутым крылом.
Однажды самолет уже спускался. Потом поднялся обратно.
Сейчас будет то же самое?!
Рощин прижался лбом к стеклу. Оно мелко подрагивало.
Пробитый огоньками мрак полз внизу.
Получил ли пилот записку? Может быть… И… Да нет, глупо,
- Рощин усмехнулся. – Глупо. И записка глупая. И вообще
все глупо…
50
- Влево на курс триста двадцать, - спокойно и даже
невозмутимо
скомандовал Юра. – Тридцать градусов довернуть!
Сколько раз за минувший час он повторял эту команду?
И сколько раз Дугарев выполнял ее, нажимая педали и
поворачивая штурвал?
Но теперь это слова, прозвучавшие в последний – уж точно
последний! – раз наполнили душу странным оцепенением.
Не страхом, нет – каким-то особым, напряженным ожиданием,
когда каждый нерв словно сросся с машиной и вибрировал
теперь, как перетянутая струна.
Так было уже однажды, много лет назад – в аэроклубе,
когда инструктор Борис Иванович, сидя за спиной в длинной
кабине спарки «Як-18», впервые велел ему взять самому
ручку управления на исполнительном рубеже грунтовки…
- Ну, с богом, братцы! – неожиданно для себя произнес
Дугарев,
закладывая левый разворот.
Дрогнули, побежали враздрай стрелки приборов и шары
авиагоризонтов.
Заскрипев недовольно под ударами воздушных струй, самолет
опять встал торчком. Дугарев почувствовал, как к боковине
его кресла припадает Юра, лишенный поддержки на скользком
полу кабины.
А впереди неумолимо наползала в четвертом развороте
затаившаяся, коварная земля.
51
Рощин вздрогнул. Кто-то теребил его за плечо.
Он обернулся. На него в упор смотрел сосед.
-А скажи мне сынок ?- вдруг заговорил дед. – Скажи мне
вот что…
Опасность-то большая над нами? Ну, это – что случиться
может?
Почему он меня спрашивает ? – подумал Рощин. – Ах, да…
Я же через его
голову передавал записки. А потом стюардессе помогал.
С этим… Он, наверное, принял меня за профессионала.
Бывшего летчика. Или еще кого-то в том же роде.
Он постарался улыбнуться. Что было сил. И выдать нечто
бодрое. Но вдруг ощутил пронзительную ясность. Ясность
бесцветных стариковских глаз. Глаз человека, который
уже прожил свою жизнь. И которому в принципе уже все
равно. Кроме правды. Он понял, что сосед ждет иных слов.
Серьезных. А каких серьезных слов стоило ждать? От него?
Александра Сергеевича Рощина? Никчемного математика?
Волею судеб засунутого в испорченный самолет?!
Дед терпеливо ждал ответа.
- М-ммм, как сказать…- вздохнул наконец Рощин.
- Да ты, сынок, не стесняйся, - дед ободряюще тронул
его колено. –
Скажи как есть. Опасность ?..
- Опасность? – Рощин пожал плечами. – А как вы думаете?
Разве может
быть опасность маленькая? Если мы тут. А земля… - он
ткнул пальцем в пол. – Вон где.
- Да-да, оно конечно, - кивнул дед. - Верно. А летчик
что?
- А что летчик? Летчик, как и мы. Падать вместе с нами
будет. А
вообще, - Рощин усмехнулся неожиданно пришедшей мысли.
– Вы в который раз на самолете? Раньше часто летали?
- Я-то? – дед улыбнулся радостно, точно они уже катились
по земле. –
В первый раз лечу! раньше как-то не приходилось. А вот
внучок в гости позвал, денег прислал, я и полетел.
- Ну так видите! – ободряюще кивнул Рощин. – Авиакатастрофы
случаются редко. Гораздо реже, чем кажется. Нужно много
летать. Очень много. Чтобы в ней погибнуть. По теории
вероятностей. Вы летите в первый раз. Значит, вероятность
нехорошего для вас очень мала. Близка к нулю. То есть
ее практически нет.
Неизвестно, что понял дед из его речи. Но слушал внимательно.
И
уважительно.
- Ну…- Рощин замялся, подбирая элементарный пример.
– Ну,
представьте… Что всю зиму сидели дома. Потом вышли на
улицу. Один раз. И тут же поскользнулись. Упали и сломали
ногу. И все такое.
- Аа, понял! – дед улыбнулся и кашлянул. - Вот и я так
думаю. А вообще
– чего бояться? – он вдруг засмеялся мелко, дробно и
совершено беззаботно. – Если и упадем, то вниз ведь
полетим, а не вверх!
«По теории вероятностей»…
Рощин вдруг увидел женщину. Что сидела наискосок. Перед
дедом.
была хорошо напудрена. И носила высокую прическу. Сейчас
она съежилась, уменьшившись в размерах. Лицо ее было
спрятано в ладонях. Пальцы мелко дрожали. Это было заметно
даже в трясущемся салоне.
Он снова отвернулся к иллюминатору.
Теория вероятностей… Чушь собачья. В любом самолете
всегда найдется кто-то. Летящий в первый или второй
раз. И глупо надеяться, что его судьба спасет всех.
Все равно, что бояться лететь в тринадцатом ряду. Забыв,
что каждый раз там кто-то летит. Но во всеми ничего
не случается. Или случается. Но как раз именно со всеми.
Ведь в самолете действует закон массы. Все целы. Или
всем – конец. Третьего не дано.
Третьего не дано…
Самолет снижался.
Валился вниз с холодной стремительностью. Земля придвигалась.
И теперь у Рощина не оставалось сомнений.
Это делается в последний раз.
52
Не глядя на авиагоризонт, а всем телом, каждой клеточкой
своей ощущая неустойчивое положение машины, Дугарев
медленно и осторожно подбирал на себя колонку штурвала,
не давая самолету опускать нос и удерживая его в почти
горизонтальном положении.
Это отличалось от обычной посадки на исправное шасси:
в нормальной ситуации нос всегда оставался приподнятым,
чтоб исключить возможность капотирования, то есть резкого
клевка вниз при потере скорости. И посадка «на три точки»
реально подразумевала все-таки «две плюс одну» - то
есть сначала слегка задранный самолет касался земли
двумя основными опорами шасси и только спустя доли секунды,
прижатый к земле отдачей штурвала, опускался на третью,
носовую стойку.
Сейчас так делать было нельзя. Требовалось поставить
машину сразу на обе исправные стойки шасси, поскольку
одна основная могла не выдержать динамической нагрузки
при касании. Поэтому самолет должен был снижаться ровно,
оставаясь почти параллельным земле.
- Тридцать!.. Двадцать девять!
Олег громко и отчетливо называл оставшиеся метры высоты.
Пока нос самолета был все-таки чуть приподнят: опасно
было полностью
выравниваться в воздухе, на малой скорости, когда крыло
развивает подъемную силу только благодаря положительному
углу атаки. Но у самой земли его необходимо будет опустить.
У самой земли…
- Двадцать ! Высота выравнивания!
Олег имел в виду совсем не то выравнивание, о котором
сейчас думал
Дугарев. Просто машинально выдал стандартный термин,
означающий высоту, на которой самолет должен точно выровняться
по крену и курсу и даже еще немного приподнять нос для
осуществления классической посадки на три точки.
- Продолжаем снижение, - столь же машинально бросил
Дугарев,
сжимая штурвал.
Он держал его крепко и нежно – как держат птицу; как
учат держать
ракетку теннисистов. Как только и можно держать вещь
– вернее, уже часть, неотрывную от себя самого – от
которой в ближайшие минуты зависит вся дальнейшая жизнь
…
- Пятнадцать! Четырнадцать! Тринадцать!
Краем глаза Дугарев отметил, что радиовысотомер показывает
уже чистые
нули.
- Одиннадцать! Десять! Семь!!
Дугарев почувствовал, как самолет провалился вниз, слишком
рано теряя
подъемную силу. Он еще немного взял на себя, задирая
нос чуть сильнее, чем рассчитывал: сейчас это было просто
необходимо, а время для точного выравнивания еще оставалось…
- Шесть!
На секунду оторвавшись от штурвала, он подвинул сектора
газа на себя,
уменьшая тягу двигателей.
Сияющий огнями аэродром нырнул под самолет – и полоса,
очутившаяся
уже совсем близко, мгновенно выросла по сторонам лобовых
стекол, начинаясь точно от серединного переплета кабины.
- Пять! Четыре!..
53
Сияние земли налетело лавиной. Хлынуло в салон. Как
расплавленный
металл. В иллюминаторе неслись сугробы. И торчащие из
них фанерные щиты.
Сейчас! Сейчас, сейчас…- Рощин уперся ногами в раму
переднего
кресла.
Точно хотел поддержать самолет на весу.
Мимо мелькнули какие-то машины.
Машины?! – он напрягся. – Неужели машины?!
Самолет стлался в каких-то метрах над землей. Словно
скользил по
невидимому толстому стеклу.
54
Высоты уже не оставалось.
- Давай интерцептор! – не позволяя себе кричать, раздельно
проговорил Дугарев. – Я держу.
- Есть, - ответил Владимир Геннадьевич, перещелкивая
тумблер.
Самолет затрясся, останавливаемый невидимой силой лобового
сопротивления. И просел еще чуть-чуть. Теперь… Теперь
можно…
Дугарев еле уловимым движением чуть-чуть отдал колонку
штурвала.
- Тангаж нейтральный! – выкрикнул Олег.
- Убирай его, на хрен! – скомандовал Дугарев второму
пилоту. – И
держи штурвал! Я перехожу на управление двигателями!
Он опустил левую руку и полностью убрал газ.
55
Над крылом задралась длинная планка. Встала торчком.
Отошла вместе
с куском обшивки. Сердцевина крыла обнажилась страшным
провалом. Под светом прожекторов блеснули какие-то железные
кишочки.
Разваливается на части ?! – Рощин почувствовал, как
его обдает
холодом. – Уже?!
И вдруг он вспомнил.
Вспомнил!!!
Кто была та девушка! Которая поздоровалась в автобусе!
Года два назад она училась в технологическом институте.
И внешностью
своей напоминала Надю. Юную Надю из прошлого. Ту, что
осталась лишь в памяти. Да еще на любительской фотокарточке
пять на семь. С потертыми углами. Которая много лет
лежала у него в бумажнике. А потом куда-то потерялась…
Рощин вспомнил юность. Расслабился. И даже поставил
ей незаслуженную пятерку.
А расписываясь в зачетке, поразился. Девушкина фамилия
оказалась созвучна Надиной! Она была…
56
Еще раньше, чем по самолету прокатился хряский, звучный
удар, Дугарев уже почувствовал, что обе опоры шасси
одновременно коснулись полосы
И мгновенно успел подумать, что все не так уж плохо.
Что он сумел опустить машину сразу на две точки. И перегруженные
ноги шасси не подломились сразу, - может быть, выдержат
до конца ! - и самолет катится на своих колесах, и еще
можно жить.
Теперь только крен и торможение…
- Двести двенадцать, есть касание! – раздался в наушниках
напряженный
голос диспетчера старта.
57
Стенка дрогнула, ударив Рощина в висок.
И все кругом зашлось мелкой дрожью.
Он не сразу понял, что самолет уже едет по земле!!!
58
- Двести двадцать! – крикнул Олег, следящий за скоростью.
Самолет бежал по полосе - бежал тяжело и неестественно.
В своих прогнозах поведения машины они не смогли предугадать
ничего
конкретного. Самолет не просто уносило в сторону. Он
катился вообще как бы сам по себе, будучи непредсказуемым,
словно пущенный под гору пустой велосипед с искривленными
колесами.
Дугарев осознал это сразу. Машину нельзя было назвать
неуправляемой. Нет, самолет управлялся – но отказывался
держаться на прямой. Он рыскал из стороны в сторону,
и для удержания приходилось постоянно работать педалями,
поправляя его неустойчивый бег то влево, то вправо.
И при каждой поправке его валило с борта на борт, как
корабль на большой волне, хотя второй пилот – Дугарев
чувствовал это по движению рогулек штурвала – предельно
точно парировал возникающий крен, выдерживая нейтраль.
И все-таки они катились по земле. И самолет, пусть несущийся
с бешеной скоростью, все-таки управлялся! И они были,
были хозяевами положения!
Успев все проанализировать и оценить за какие-то десятые
или даже сотые доли секунды, Дугарев нажал на тормоз.
И уже по тому, как легко подались педали под носками
его ботинок, понял, что тормоза не работают.
59
Висящее над землей крыло мелко тряслось.
Снаружи мелькали красные машины. Наверное, пожарные.
Кажется, они
мчались по снегу вдоль полосы. Но уносились назад, отставая
от самолета.
Если вспомню фамилию, все будет хорошо! – неожиданно
подумал Рощин.
60
- Мы без тормозов! – спокойно, как о постороннем сказал
Дугарев.
- Даю аварийный ?! – выкрикнул Владимир Геннадьевич.
- Нет! Только по моей команде ! – крикнул в ответ Дугарев,
находя на
ощупь и оттягивая вверх белые ручки с выдавленными надписями
РЕВЕРС на секторах управления газом.
Он столь же мгновенно подумал, что если аварийное торможение
сработает, то все колеса окажутся заблокированными,
и вот тогда машина сделается совершенно неуправляемой.
А им надо во что бы то ни стало по прямой войти в полосу
пены. Не слишком поздно и не слишком рано…
В очередной раз довернув педалями вихляющийся самолет,
Дугарев дал двигателям полный газ.
61
Двигатели вдруг взревели дико и страшно. Но самолет
почему-то не поехал быстрее. А только сильнее затрясся.
И сильнее закачался из стороны в сторону. И, кажется,
начал замедлять бег.
Если вспомню фамилию! Все будет хорошо!! – как заклинание,
повторял Рощин. – Если вспомню фамилию! Все будет…
62
- Сто девяносто!– пытаясь перекрыть надсадный гром
турбин,
выкрикнул над ухом Олег.
Скорость уменьшалась.
- Сто восемьдесят пять!
Полоса качнулась вправо, перекашиваясь в рамке лобового
стекла.
- Крен держать! – отрывисто бросил Дугарев.
Не успев еще договорить, он почувствовал, как штурвал
тоже подался
вправо, полоса выпрямилась и снова легла горизонтально.
Он надавил левую педаль, пытаясь выровнять резко вильнувший
самолет – и понял что машина полностью неуправляема.
Реверс… Реверс обоих двигателей – пронеслось у него
в голове, а рука уже сама задвинула сектор первого двигателя
назад, убрав реверс и сбросив обороты до холостых.
И тут же педаль ожила, и самолет, уже готовый было съехать
с полосы, снова повернул вправо, выравниваясь по осевой.
- Сто восемьдесят!
Впереди виднелось что-то желтовато-белое, поблескивающее
и
клубящееся.
Пена! – в отчаянии догадался Дугарев.
Она приближалась. А скорость была чересчур велика: мощности
реверса одного правого двигателя не хватало для быстрого
замедления машины, лишенной колесных тормозов. И если
не удастся погасить скорость, то самолет врежется в
пену и быстро пробежит сквозь нее, и удар крылом о землю
может произойти уже не в пене, и даже не на полосе -
они запросто выкатятся на заснеженное поле, где…
Тогда Дугарев, продолжая сжимать оттянутую рукоятку
реверса, двинул сектор газа до конца – вперед до упора,
до отказа, в положение, которое не выставляется даже
на взлете…
- Обороты! – тут же сказал Олег.
Что означало недопустимое повышение оборотов правого
двигателя –
стрелка тахометра там, наверное, легла, уйдя в красную
запрещенную зону.
Он продолжал молча держать полный газ. Скорость падала.
Пена приближалась медленнее.
- Вибрация!!! – крикнул Олег. – Вибрация, командир!
- Знаю!!! - ответил Дугарев. – Еще немного!
Он чувствовал вибрацию без всяких приборов – она взорвалась
бешено,
словно самолет вдруг выехал на булыжную мостовую; она
сотрясала всю машину и каждую клеточку его тела, она
расползалась в глазах красным, страшным, слепящим облаком.
Но скорость падала! Падала! Падала!!! И росла надежда,
что они войдут в пену не слишком быстро!
- Сто семьдесят пять!
Сектор газа, казалось, готов был выскочить из Дугаревской
руки. Он
держал предел, отсчитывая секунды, которые на это еще
оставались.
- Стружка в масле второго двигателя!!! - страшно прокричал
Олег.
63
Белкина… Галкина… Воронова?!..
Рощин сжал кулаки. Крыло бешено раскачивалось. И казалось
готовым
отломиться.
И вдруг раздались новые звуки.
Откуда-то справа. Снаружи. Точнее, сзади. Где дико гремел
невидимый
двигатель.. Что-то загремело еще громче.
Пронесся грохот. Потом что-то пронзительно засвистело.
Потом опять обрушился грохот. Который перешел в вой.
И дробный стук осколков.
Словно по самолету выпустили пулеметную очередь.
64
Дугарев не мог услышать или даже почувствовать, что
происходит с
двигателем. Он просто знал, что дальше продолжать уже
нельзя.
- Туши!!! - выкрикнул он, сбрасывая газ и выключая двигатель.
–
Огнетушитель, быстро!
Краем глаза Дугарев видел, что Олег уже давно держит
руку поднятой к потолочной панели и сейчас ему оставалось
лишь мгновенно нажать кнопку.
- Сто семьдесят! – в том странном, контрастном и почти
тихом
состоянии, которое наступило в кабине, едва погасла
сотрясавшая ее вибрация, голос бортинженера прозвучал
неестественно громко. – Система сработала, командир.
- Хорошо, - ответил Дугарев.
Пена приблизилась и стремительно понеслась сбоку.
65
О-ре-хо-ва !!! – с облегчением выдохнул Рощин. – Орехова,
точно! А
Надя была Орловой! В самом деле созвучно! Орехова!
За иллюминатором на полосе вздыбился длинный сугроб.
Раскачивающееся крыло резало его верхушки. Но снег не
разлетался. А опадал мягкими брызгами. Точно тугая мыльная
пена.
Орехова! Орехова!! Орехова!!!
66
Середина полосы в самом деле была сухой. И носовое
колесо катилось
по ней, не проскальзывая. Откуда-то сбоку долетали брызги
пены, белыми бляшками осыпая левую часть остекления.
Кабина бешено переваливалась с боку на бок, стремясь
провалиться
куда-то влево. Но судя по звукам, крыло пока не задевало
земли. Они все еще катились на одних лишь шасси.
- Сто шестьдесят!
И тут же всем телом Дугарев почувствовал, как отведенный
назад
конец консоли длинно чиркнул по бетону, отдавшись тяжким
железным скрежетом во всем корпусе самолета.
- Крен? – выдохнул он.
- На пределе! – натужно рявкнул Владимир Геннадьевич.
- До упора
уже дошел!
Дугарев и сам видел, что рогульки штурвала находятся
в крайнем
положении, то есть элероны вывернуты на предельный угол
и больше нечем компенсировать крен. Значит, самолет
вот-вот свалится на крыло – и наступит самый последний
момент, который может перечеркнуть все уже сделанное
и удавшееся…
67
Пол провалился. Круглая стенка ушла вниз. Крыло врубилось
в сугроб.
Мыльные брызги кипели, как в котле. Самолет быстро кренился
влево.
Орехова! Все кончится…
Салон качнулся от длинного удара.
В толще сугроба метнулась очередь красных огней. Что-то
пронзительно заскрежетало.
Салон затрясся, словно разрываемый на куски. Железо
трещало. Казалось, оно готово рассыпаться в прах.
68
- Сто пятьдесят семь! Валимся, командир!
Самолет качнулся еще раз и лег на крыло - теперь это
было уже ясно. Чудовищный грохот и скрежет доносился
до кабины, где-то внизу стонал
и рвался старый металл.
Машина резко пошла влево – давя на педали изо всех сил,
Дугарев уже не чувствовал никакого результата.
69
Сквозь брызги Рощин увидел трещину. Быстро образующуюся
в крыле. Это длилось секунды.
Не дольше нескольких мгновений.
Крыло только что скребло по земле. Только что летели
красные искры. И вдруг оно поднялось. Отделилось, точно
отхваченное ножом. Перевернулось и тут же исчезло далеко
позади. Раздался ужасный грохот. Откуда-то снизу метнулись
языки пламени. Самолет, не останавливаясь, повалился
влево. Так, что дед всей массой обрушился на Рощина.
Он прильнул к иллюминатору.
Он был не в силах отвернуться. От этого душераздирающего
зрелища. От рвущегося на части. Ломающегося и уносящегося
назад металла. Того, который еще несколько минут назад
был самолетом. Державшим их в воздухе…
Пожарные машины неслись уже рядом. Красные башенки лупили
струями по разваливающемуся самолету. Звенела обшивка.
Вода стекала по иллюминатору. И тут же замерзала. Не
позволяя разглядеть происходящее.
Но все-таки – Орехова…
70
- Аварийный тормоз, Геннадьич! – крикнул Дугарев.
Второй пилот, отпустив уже не действующий штурвал, нагнулся
и вырвал
красное кольцо. Дугареву не слышал шипения азота, мгновенно
заполнившего трубопроводы – но тут же почувствовал,
что аварийная система сработала.
И все колеса шасси намертво заблокированы.
Казалось, даже в кабину проник запах горящих покрышек..
71
Совсем перекосившись, самолет резко замедлил ход.
- Горим! Гори-им!!! – перекрывая звон и скрежет, взвился
справа тонкий
голос.
Рощин резко обернулся. И увидел клубы жирного черного
дыма.
Лизавшие иллюминаторы снаружи.
72
Скрежещущая, раздираемая грохотом туша самолета, завалившаяся
влево, разворачивалась на ходу - ставшая теперь уже
абсолютно неуправляемой, она ползла вперед уже боком.
Все еще оставаясь на двух стойках шасси, которые не
обладали достаточной прочностью в поперечном направлении
и могли в любой момент подломиться, не выдержав этих
последних, уже вовсе запредельных перегрузок.
И тогда, повинуясь интуиции, противоречащей здравому
смыслу, Дугарев на секунду дал полный газ левому двигателю.
Все еще остававшемуся не заглушенным.
Самолет дернулся, резко принял вправо, выравниваясь
по прямой и, кажется, начал наконец останавливаться…
73
Самолет глухо трещал. Проседая все ниже. И двигался
уже боком, поперек полосы.
Конец был близок, как никогда.
А ведь я забыл пристегнуться»! – внезапно вспомнил Рощин.
– Вот так.
Глухо и страшно взревел двигатель. Самолет рванулся
вперед. Разворачиваясь в обратную сторону.
Инерция сорвала его с места. И швырнула вперед.
Рощин почувствовал резкую боль между глаз.
И, кажется, потерял сознание.
74
Самолет стоял тихо, еще слегка подрагивая стрелками
приборов, словно не веря в то, что все уже завершилось
- стоял косо, сильно завалившись на левый борт, но почти
по оси полосы.
Дугарев зажмурился и уронил голову, упершись лбом в
холодную ось штурвала.
- Двести двенадцать! Двести двенадцать! Как обста…
…Осень, прозрачное утро, небо как будто в тумане; дали
полны
перламутром, солнце холодное дальнее… Нет, не осень
еще; лето – призрачно прозрачное, по-петербургски не
слишком жаркое, но все-таки ласковое и мягкое. Заваленная
гнилыми корягами, спутанными прядями водорослей и перламутровыми
осколками ракушек, слежавшаяся мелкими волнами песчаная
полоска дикого пляжа в Мартышкине, за Петергофским шоссе,
в получасе ходьбы с электрички. Ветерок от неясно темнеющего
Кронштадта, взрезавший алмазными гранями мелкую воду
залива. Чайки, с еле слышным отсюда мяуканьем вьющиеся
над ржавым буксиром, сто лет назад брошенным на далекой
отмели. Где наша первая встреча, странная-нежная-тайная,
в тот летний памятный вечер – милая, будто случайная…
Ленка заснула, сладко чмокая маленькими губами мимо
вывалившейся соски, и они тихонько откатили коляску
подальше к камышам, чтоб не разбудить ненароком, наслаждаясь
короткими минутами желанного одиночества вдвоем. И Рита
вполголоса, очень тихо, но очень звонко, перекатывая
маленьким камешком каждый звук, пела любимый романс,
доставшийся «по наследству от бабушки», сидя рядом с
ним на расстеленном старом одеяле. Она глядела на него
снизу вверх, и сероватые глаза ее , жадно улавливающие
любой внешний цвет, казались разными. Левый глубоко
зеленел от шуршащих волн камыша, а в правом плескалось
небо. И плечо ее, маленькое и твердое, как позднее яблочко,
целиком умещалось в его большой ладони… Не уходи, тебя
я умоляю, слова любви сто крат я повторю; пусть осень
у ворот – я это тоже знаю, но все ж не уходи, тебе я
говорю…
-…новка на борту? Двести двенадцать, как слышите меня?!
Дугарев резко выпрямился, выходя из оцепенения. Гарнитура
висела на рогульке штурвала – и когда только он успел
ее сдернуть?..– и из черного наушника, сдавленный пространством,
доносился голос руководителя полетов.
Он протянул руку, щелкнул тумблером громкой связи –
ему не хотелось снова надевать наушники – и сказал в
пространство:
- Двести двенадцать, слышу вас хорошо. Обстановка нормальная.
Пожара нет… Что у нас снаружи?
- Снаружи…- резко прогрохотал в тишине усиленный хриплым
динамиком голос РП. – Снаружи вообще-то страшно смотреть.
Удивляюсь, как этот самолет еще летал… Если коротко
– из-под пены пока всего не видно. Но совершенно ясно,
что полностью отделилась левая консоль крыла – точно
по линии стыковки с центропланом, вероятно, из-за усталости
металла разрушилось все соединение. И сам центроплан
визуально сдвинут относительно фюзеляжа. Скорее всего,
произошло частичное разрушение прочностных узлов стыковки…
Вы были абсолютно правы. При посадке на брюхо могло
произойти разрушение всего планера включая пассажирскую
гермокабину…
Дугарев молчал. Молчали второй пилот, бортинженер, штурман.
Которые глядели на него, словно тоже очнувшись ото сна.
- И еще… Вряд ли это произошло вследствие удара о землю,
наверное,
давно имелся скрытый недиагностируемый дефект… В общем,
у вас серьезно поврежден правый двигатель. Судя по всему,
на больших оборотах разрушился компрессор высокого давления…
Удивительно, что обошлось без возгорания… Как вы успели
задействовать систему пожаротушения ?
- Да вот… успел, - ответил Дугарев и отключил связь.
- Командир?! – Олег смотрел на него в упор с каким-то
новым,
восхищенным и просветленным выражением. – Вы это имели
в виду, когда…
Дугарев кивнул.
- Но как ?! Как вы это все предугадали?!
Он пожал плечами и отвернулся. У него перехватило в
горле и вдруг стало трудно говорить.
75
Тишина.
Она обрушилась неожиданно. Отдалась болью в ушах. После
надсадного рева турбин и скрежета рвущегося металла.
Она казалась неестественной. Объяла все вокруг. Затопила
все звуки. И даже размыла все очертания.
Ослепленный иллюминатор искрился льдистыми натеками.
Рощин сидел, навалившись на упавшую влево стенку.
Он боялся шевельнуться.
И не потому, что сердце снова ожило. И болело как-то
по особенному. Тыкало изнутри маленькими острыми иголками.
Просто в душе звенело головокружительное чувство. Странное.
До сих пор не изведанное. Будто ушло вон все черное.
Давно копившееся там. Ледяные струи пожарных машин промыли
ее до дна. Оставив лишь тонкую живую оболочку. Готовую
отозваться болью на прикосновение. Вздрогнуть в резонанс
с волнением окружающего мира.
Душа напоминала пустой зал. Абсолютно пустой. Белый,
с высокими окнами от пола до потолка. И зеркально натертым
паркетом. В котором отражается невесомая лепнина потолка.
Зал заседаний их института. Квадратный. С балконом на
Фонтанку. С полосой доски от стены до стены. Пока еще
черной. Перед тем, как заполниться формулами. На его
грядущей защите.
Нет. Другой. Выше. И просторнее. Большой зал Филармонии.
Каким он, верно, бывает днем. Когда расшторены окна.
И щедрое солнце свободно гуляет по красно-белым рядам
кресел.
Филармония?! Неужто это когда-то было? Когда главное
казалось впереди. И жизнь только начиналась. Обещала
дарить радости и страдания. Но все-таки радостей больше.
Сквозь вязкую тишину прорезались первые звуки.
Кто-то охнул. Кто-то высморкался. Кто-то облегченно
забормотал вполголоса. Кто-то матерно выругался.
Сзади послышалась возня. В Рощинскую спину опять вонзились
девичьи колени. Он обернулся. Заглянул между кресел.
И отшатнулся смущенно. На последнем ряду целовались.
Праздновали второе рождение.
Жизнь у них была впереди. У них она вообще.
Рощин подумал об этом. И ощутил привычную тяжесть в
левой руке.
Он шевельнулся. Дед смотрел на него.
- С боевым крещением вас, - сказал Рощин, удивляясь
звуку своего голоса.
И выглянул в нависший справа салон.
Секунды растянулись. Зависли над бездной времени. Тишина
звенела тихим голосом. И душа тонко вибрировала. Осознавая
свое новое состояние.
И было не понять – хорошо это, или плохо…
76
Не гладя, Дугарев нащупал ледяную железку замка, отщелкнул
собачку, с усилием отодрал и сдвинул примерзший клинкет
форточки
Морозная струя земного воздуха ударила в спертую духоту
кабины, наполнив сердце внезапным и невыносимо счастливым
сознанием того, что он жив! и жив экипаж! и живы люди
за спиной! И много-много раз будет еще он идти на разбег
вдоль полосы, сжимая ладонями горячую пластмассу штурвала
и пробивать белизну облаков скошенными стеклами кабины!
Он высунулся наружу, посмотрел назад и увидел обрубок
центроплана, утонувший в буграх рваной пены, разрезанной
глубокими ущельями от водяных струй, и стоящие вдоль
полосы пожарные машины, немо пульсирующие мигалками,
и темную кучку людей, и летящий издали «УАЗ» с зажженными
фарами. Только трапов нигде не было.
- Владимир Геннадьевич, посмотрите , - попросил он второго
пилота. –
С той стороны трапы есть?
- Ни хрена там нет, - ответил тот, раздраив свою форточку.
– Кроме
пожарок.
- Ни-на! – позвал Дугарев, включив бортовую связь. –
Как салон, как
люди?
- Ни-че-го, Ни-ко-лай Сте-па-ныч…- неживым голосом отозвалась
она. –
Все в норме…
- Давай вот что… Выпускай людей через аварийный выход
правого
борта! – скомандовал он. - Правого, не спутай! Налево
было бы легче, но там пена, и черт ее знает вообще…
- Ясно, Николай Степаныч, - тем же тоном ответила Нина
и умолкла.
- Двести двенадцатый! – опять долетел из висящих на
штурвале
наушников сдавленный голос с земли. – Трапы будут поданы
через десять минут! Через десять!
- Зачем торопимся, Николай Степаныч? – проворчал второй
пилот. –
Экстренные средства, надувной трап, и прочее? Это же
не шутка. Чего горячку пороть – через десять минут все
нормально выйдут!
- Я не имею пр-рав рисковать людьми, заставляя их лишних
десять
минут находиться в аварийном самолете, - с расстановкой
ответил Дугарев.- Не имею. И инструкцию нарушать тоже
не хочу.
Второй пилот хотел что-то возразить, но сдержался. Дугарев
молча расстегнул железный браслет часов, зачем-то потер
запястье и застегнул обратно.
- Тоже мне аварийщики, мать их через коленку! – неожиданно
взорвался
Владимир Геннадьевич, изучив что-то за окном. Пена,
пена, свободное скольжение… Что же нас по этой хваленой
пене поперек полосы понесло, даже когда тормоза были
заблокированы?!
- На бетоне была наледь, они не догадались ее выжарить,
положили
пену сверху, - ответил Олег, сосредоточено перещелкивая
тумблеры на своем щитке. – При касании прорезало лед,
консоль пошла прямо по бетону. Возможно, поэтому ее
и оторвало.
- Оторвало не поэтому, - возразил Дугарев. – А потому
что у нас весь
планер уже был сшит на живую нитку.
Юра, до сих пор молча скорченный на полу, неожиданно
сорвал с головы
наушники и пригнулся, готовясь нырнуть к себе вниз.
- Ты куда ? – машинально остановил его Дугарев.
- Туда…- тот нервно пожал плечами, рассеянно пригладил
волосы. –
Приборы свои посмотрю, что там с ними…
- Хрена тебе твои приборы, - возразил Олег. – Ты что
– собираешься на
этой телеге еще раз лететь?! Двигателю кранты, планер
наверняка восстановлению не подлежит. Надеюсь, что теперь-то
уж спишут по ресурсу. Так, командир?
- Так, - ответил Дугарев, неожиданно для себя ощутив
укол грусти, хотя
терпеть не мог именно этот самолет и пару часов назад
обрадовался бы такому известию.
- А… мы? – Юра, кажется, совсем по-мальчишески шмыгнул
носом. –
Нас значит, расформируют теперь, да?
- Мы не войсковая часть, а этот старый гроб – не полковое
знамя, -
неожиданно жестко ответил второй пилот. – И вообще экипажи
сейчас на вес золота. Так что не боись.
А ведь нам, скорее всего, действительно уже не летать
вместе, - вдруг подумал Дугарев. – Потому что вряд пересадят
на другой такой же «Ту-134». Отправят куда-то переучиваться.
А переучиться одновременно всем экипажем практически
невероятно…
Но вместо этого он сказал:
- Правильно второй пилот говорит. Тебе дело есть – иди
в салон и
помоги Нине эвакуировать людей через запасной выход!
- Слушаюсь, - не похожим на себя, равнодушно-покорным
голосом
ответил Юра и, боком протиснувшись мимо Олега, вышел
вон.
- Два-двенадцать! Товарищ Дугарев!
Голос звучал уже совершенно по-живому снаружи – из раскрытой
форточки. Дугарев высунулся – перед носом самолета торчал
зеленый «УАЗ» с белыми буквами «РП» на крыше, около
него толпился народ, и один из людей – наверное, сам
руководитель полетов – радостно кричал вверх, маша руками:
- Товарищ Дугарев! Поздравляю экипаж с прибытием! Вы
сработали на
пределе! Вы молодцы!
- Спасибо, - кивнул в ответ Дугарев и тоже помахал рукой.
77
- Уважаемые пассажиры! Наш самолет…
Рощин вздрогнул. Треск громкоговорителя вырвал его из
оцепенения. Из
пустой чистоты. Где он был несколько секунд назад.
-… Наш самолет совершил посадку…- стюардесса спотыкалась
на каждом слове. Не зная, видно, что говорить. – Просим
вас сохранять спокойствие и оставаться на местах до…
До эвакуации через запасный выход.
Что еще за запасный выход…- лениво подумал Рощин. Ему
не хотелось суетиться. Куда-то бежать. Спешить. Вообще
двигаться. Зачем? Он готов был остаться в этом разбитом
самолете. Хоть насовсем. Прижаться боком к холодной
стенке. И слушать свою душу.
Стюардесса появилась в салоне. Прошла по рядами, хватаясь
за полки. Остановилась нерешительно. И полезла к правому,
нависшему над проходом борту. Двое человек выбрались
со своих мест, освобождая ей путь.
И дрожащее неравновесие лопнуло. Разорвалось от запредельного
напряжения. Салон взорвался бурей голосов. Люди полезли
с кресел. Сталкиваясь и падая на наклонно стоящем полу.
Забили собой проход. Лезли вперед. Жестко напирали друг
на друга. И стиснулись наконец плотной пробкой у желтой
занавески.
Рощин закрыл глаза. Чтобы не видеть толкотни. Вообще
ничего не видеть. Отключиться от всех. И ото всего.
Попытаться вернуться обратно в прежнюю ясность…
- Помогите! По-мо-ги-те!!!
Тонкий девичий голос трепетал где-то рядом. Бился в
низкий потолок.
Точно желал вырваться из ловушки самолета. Рощин неожиданно
для себя открыл глаза.
- Ну помогите же мне!!!
Стюардесса высунулась над толпой. Которая плотно притиснула
ее к
борту. И умоляюще махала белой ладошкой.
- Ну помогите же!
Я?.. Почему именно я? – успел удивиться Рощин, вставая
со своего места.
Он с трудом перелез через нависшего сверху деда. Кого-то
оттолкнул
прочь. Услышал жалобный скулеж отпрянувшей собаки. И
достал из карманов перчатки. Проход дыбился перед ним.
И был плотно забит людьми. Казалось, в самолете их и
не было столько. Сейчас люди стояли друг у друга на
ногах. И каждый желал первым пробиться к выходу.
Рощин сжал кулаки. Грубо и яростно полез вперед. По
ногам и рукам.
Прямо по сбившимся в груду телам. Распихивая. Усаживая
обратно в кресла. Толкая на ноги сидящим. Еле сдерживаясь,
чтобы просто не бить. Слепо и бессмысленно. Кого угодно.
Кто подвернется.
Впереди люди спрессовались в монолит. Расчистить дорогу
было невозможно. Где-то виднелось лицо мальчишки в летной
форме. Он рвался на помощь стюардессе. Но был намертво
прижат к глухой двери пилотской кабины.
Стюардесса копошилась у иллюминатора. Рощин очень грубо
отпихнул толстуху в пухлой шапке. И рывком подобрался
к девушке.
- Вот…- ее глаза жили странно среди накрашенных ресниц.
–
Помогите… Аварийный выход… Не могу… Пломба…
Рощин наклонился. Вернее, приподнялся. Потому что аварийная
дверь
нависла справа на уровне глаз. Стюардесса рвала пломбу.
Жестоко ломая лакированные ноготки.
Рощин молча отстранил ее тонкую руку. Схватил свинцовый
кругляш. Рванул, что было сил. Пальцы обожгло короткой
болью. Невредимая пломба выскользнула из рук. Он торопливо
сдернул перчатки. Швырнул куда-то назад. И принялся
перегибать туда-сюда желтую проволоку. Лихорадочно и
быстро. Стюардесса следила за его руками.
Он видел перед собой ее шею. Нежную полоску кожи. Между
завитками волос и оттянувшимся воротничком блузки. И
змейку дешевой золотой цепочки. И розовато-коричневую
родинку слева… И внезапно глотнул дурманящий запах.
Который тек вверх от разгоряченного молодого тела.
Да что это со мной?! – зло подумал Рощин. И с хрустом
обломил наконец проволоку.
- Ручка теперь, - подсказала стюардесса. – По стрелке.
Он взялся за красную ручку. С натугой сорвал с места.
От напряжения
левый бок пробило незнакомой тупой болью. Он не обращал
внимания. Внутри что-то железно щелкнуло. И панель отошла
от борта.
- Теперь вбок. Сюда и вбок…
Рощин сдвинул обшивку. Обжегся морозным прикосновением.
Содрал
серую от инея резину. Обнажились металлические ребра
каркаса. Рощин ухватился за холодные выступы. Рванул
на себя. Дверь не поддавалась.
- Наружу…- дохнула где-то совсем близко стюардесса.
– Наружу
выкидывается…
Рощин толкнул железку вперед. Но она не желала двигаться.
Примерзла?.. Он осторожно оттеснил девушку в проход.
Откинулся,
насколько позволило пространство. Смаху ударил дверь
плечом. Она захрустела по всему периметру. Оторвалась.
Вылетела наружу. Через секунду загремела. Ударилась
о крыло. И с еще большим грохотом упала вниз.
Колкий морозный воздух обжег лицо. Мгновенно закружилась
голова. Аромат земли пьянил.
- Вот. Все…- глухо сказал он.
И осел на откинутую спинку. Уронил кулаки на колени.
Сердце болело
так, что больно было дышать.
- Нет… Не все…- дернула головой стюардесса. – Желоб…
Дальше они воевали вдвоем. Соприкасаясь плечами в тесном
междурядье.
Вытаскивали из-под обшивки смерзшийся брезент. Невольно
прижимались друг к другу. Натужно переваливая за борт
грубую колючую тяжесть.
Стюардесса зацепилась ногтями. Или не смогла вовремя
разжать пальцы. И падающий желоб увлек ее за собой.
С криком она скользнула в провал люка. Отчаянно и неожиданно.
Вниз головой.
Рощин не успел ничего осознать. Сумел схватить ее поперек
тела. И вдернул обратно. Девушка оказалась неимоверно
легкой. Практически невесомой. Или это ему лишь почудилось?
Целую секунду он крепко притискивал ее к себе. Точно
не веря, что сумел поймать. И боялся, как бы она опять
не улетела. Она мелко дрожала. Испуг запоздало колотил
ее тело. Лицо ее оказалось совсем близко. И его обдало
на миг ее прерывистым дыханием.
Рощин перевел дух. И опустил девушку на пол. Еще не
все было сделано.
Брезент свесился из люка. Бесформенной жесткой массой.
Как старая слоновья шкура...
Нет. У слона, наверное, шкура помягче, - ни с того,
ни с сего думал он.
А сам ломал очередную пломбированную проволоку. Которая
опутывала горловину красного баллона. Потом рвал примерзшую
намертво головку вентиля.
Наконец с сухим плевком пошел сжатый воздух. Слоновая
шкура зашуршала. Вздыбилась, осыпая с себя чешуйки наледи.
Желоб выпрямился. Уперся в землю. И замер, надувшись
до предела. Сделавшись похожим на детскую горку для
катания. Снизу махали руками какие-то люди
- Эваку-ация-я-аа!! – звонко прокричала стюардесса.
- Пассажиры, прошу
к выходу!
Люди надвинулись плотной массой. Прижав Рощина к борту.
Перед ним шевелился бок мужской шубы.
- Женщины вперед! – прохрипел Рощин, отдирая шубу от
выхода. –
Вперед! Женщины!!!
Он рванулся, отдирая себя от стенки. Развернулся. Несколько
раз ударил. Куда-то – не различая лиц. Жестоко и тупо.
С неведомым прежде удовольствием. Выкладывая все оставшиеся
внутри силы. Толпа колыхнулась. И вытолкнула вперед
женщину.
Она охнула и замерла, тут же валясь назад. Рощин протянул
руки. Она почему-то не подала ему своих. Он схватил
ее за локти и рывком подтащил к люку. Женщина согнулась.
С усилием ступила на высокий порог. И остановилась.
Рощин увидел, что нога ее боса. В золотистом чулке,
заштопанном у носка. И только тут он понял, что руки
женщины заняты сапогами. Которые она держала подмышками.
Каблуками вперед, точно маленькие тараны. Рощин схватил
ее за ноги под шубой. Без всякой деликатности. Заграбастал
всей пригоршней толстые ляжки в складках невидимого
белья. Другой рукой обнял ее спину. С трудом оторвал
ее от пола. Почувствовав, как адски простреливает в
груди. И перевалил в подставленный язык желоба.
Второй женщине он не протягивал рук. Сразу схватил ее
в охапку. Не тратил лишних сил. Рывком вытолкнул в желоб.
И обернулся за следующей.
Рощин не видел, где стояла стюардесса. И что она делала.
Он работал, как автомат. Не думая ни чем. Не чувствуя
усталости в немеющих руках. И не обращая внимания на
сердце. Толпа глухо волновалась. И он торопился. Точно
должен был успеть к какому-то сроку.
Точно делал сейчас главное дело своей жизни.
Потом откуда-то прорвался ломкий юношеский голос:
- Граждане пассажиры! Подан трап! Прошу сюда!
Рощин слышал слова. Но не ощутил их смысла. Снизу тоже
кричали. Он
не слушал. Продолжал выгружать женщин в аварийный люк.
Обернулся за очередной и увидел, что никого не осталось.
Вообще никого. Он остался один у морозного проема.
Он понял, что руки сейчас отвалятся. И опустился на
боковое кресло. Вздрогнул, внезапно услышав тишину.
Обнаружил, что салон абсолютно пуст. Он поднялся. Схватился
за полку. С трудом прошел по накрененному проходу. Шагнул
за занавеску.
Обычная самолетная дверь распахнута справа. Возле нее
стояла стюардесса. И парень-летчик, что пытался к ней
пробиться. Стюардесса что-то сказала. Он кивнул, не
разбирая слов.
И вышел на трап. Обычный самолетный трап.
Железные ступеньки глухо отзывались на шаги. Рощин медленно
спустился на землю. Поскользнулся на замерзшей луже.
Взмахнул руками. Ухватился за гладкий поручень трапа.
Ладонь почувствовала холод металла.
И только тут он наконец осознал. Что все кончилось.
И он жив.
Все-таки жив.
78
Дождь замолчал, словно отбив кончики пальцев на холодной
жести оконных карнизов и утомившись от бесконечного
стаккатированного этюда; затих, тихонько спрятался за
тучи, а они разбежались куда-то далеко-далеко, оголив
наконец черную беспроглядь неба, аккуратно вырезанную
контуром квадратного окна. То есть, наверное, все получилось
наоборот: тучи сгустились, всплыли вверх, легли сплошной
массой, перекрыв собою весь купол и наполнив его ровным
черным светом – потому что если бы в они самом деле
ушли, то на небе открылись бы звезды, выпав дырочками
на его черном бархате, а сейчас звезд не было, и бархат
темнел, плотно натянутый и нетронутый, и тихо укрыл
землю внезапным, убаюкивающим, сладким покоем, дарящим
тепло неожиданного облегчения.
Надя лежала на боку, вытянув ноги и сунув одну руку
под щеку; укрывшись одеялом до самого носа – так, что
осталась лишь узенькая щелочка для дыхания – плотно
окуталась теплым коконом, словно осталась совсем одна
на всем белом свете, надежно спрятанная в уютном гнездышке
постели, качающейся на теплых волнах над черной, но
ласковой и сонной бездной, откуда текли вверх одурманивающие
ручейки; и хорошо-хорошо было ей в надежном тепле. Холод
остался снаружи, он еще ворочался тяжко за окном, еще
надеялся протечь, коснуться ее своим сердитым дыханием
– но это бы ему не удалось, поскольку теплое-претеплое
одеяло ночного покоя надежно укрыло ее до самого утра,
подарив отпущение и отгородив от дурных мыслей.
И легко гляделось бы ей наружу из своего маленького
рая на оказавшийся за бортом чужой и холодный прежний
мир, который уже не имел над нею никакой власти – легко
и хорошо, и очень счастливо, тихо навевая разные приятные
мысли.
Но Надя не глядела никуда; и мыслей никаких больше не
осталось у нее в голове: она просто спала.
Тишина и покой царили в ее душе, нежно прижатой к подушке
ласковой тяжестью мягкого одеяла, на дающего развернуться
даже во сне всяким тревогам; вдали за домами, за мокрой
полосой шоссе, за железной дорогой и невидимой городской
чертой по-прежнему гудели самолеты – но их звук уже
не навевал тревоги, не возбуждал пульсирующих вспышек
ужаса, он даже просто не проникал внутрь ее отключившегося
сознания, поскольку это ее уже не касалось, став теперь
совершенно далеким и чужим.
Могли реветь самолеты, мог идти дождь и даже грохотать
гроза; мог звонить телефон, хотя бы по межгороду – Надю
это больше не касалось; она спала. Пережив, может быть,
самый странный и бурный день в своей жизни, измучив
себя мыслями и снами – и вызвав в себе – сама того пока
не ощущая – изменения необратимых решений, она спала.
Спала, как детстве: вытянувшись в струнку по диагонали,
заняв от края до края всю постель – будто всю жизнь
спала именно так: свободно и совершенно одна, и никогда
не было рядом с нею какого-то другого тела, мешавшего
ей принять любимую позу и спать без тревог и сновидений.
Она спала; скрипка в раскрытом футляре лежала на полу;
и, свисая с края кровати, слегка покачивался в такт
ее мерному дыханию зажатый в спящей руке смычок.
79
Путь до аэровокзала был неблизок.
Железная коробка автобуса раскачивалась на поворотах.
Внутри стоял душный мороз. Стекла были покрыты инеем.
Сквозь него зыбко проскальзывали аэродромные огни. И
быстро таяли в чернильной темноте.
И в душе Рощина дрожало что-то неясное. Как эти радужные
вспышки.
Он качался вместе с автобусом. Обжатый со всех сторон
людьми. К его груди был притиснут парень в розовой кепке.
Тот самый, что сидел в самолете перед ним. Теперь Рощин
рассмотрел его веснушчатое лицо. И значок над козырьком.
Как ни странно, там оказался Пушкин.
А, может, он не такой уж и плохой? – неожиданно подумал
Рощин. – Наверное, так.. Раз носит на кепке не какого-нибудь
рок-трясуна. И не призыв заняться любовью. А Александра
Сергеевича… Хороший, конечно. Очень даже хороший…
Глаза парня были скрыты козырьком. Рощин видел его мальчишеский
нос. Да пухлые губы с юношеским пушком. Он вдруг ощутил
волну расположения к этому парню. Которого три часа
назад не считал за человека. Да что там расположение!
Он почувствовал прилив сумасшедшей нежности. Даже не
нежности. Любви. Всеобъемлющей и острой любви. К этому
незнакомому парню. Прижатому толпой.
Да и не к нему одному. Рощин любил и толстую тетку,
притиснувшую его слева. Справа стоял мужчина в пальто.
Он держал громадную картонную коробку. Острый угол давил
Рощину под колено. Но он любил и этого человека. Он
любил всех без исключения.
Рощин поднял глаза выше. Скользнул поверх голов. На
уступе перед кабиной дрожала испуганная собака.
Ее он любил тоже.
Всех! Всех, всех! Оказавшихся сейчас рядом. Даже того
носатого… Которому пришлось съездить по физиономии…
Ведь они же были людьми. А как можно жить, не любя людей?
И собаку? Которая тоже была живым существом…
У Рощина кружилась голова. Сердце болело. Оно было не
в силах вместить необъятную нежность. Эту незнакомую
любовь к окружающему миру.
Что-то неясное застилало глаза. А ноги отказывались
держать. Внутри все дрожало от трогательного исступления.
Рощин не понимал, что с ним происходит.
Автобус затормозил. Вздохнул расхлябанными створками.
Люди вывалились наружу. Жадно пихаясь и толкая друг
друга. Дежурная повела всех куда-то вперед. К углу приземистого
здания аэровокзала.
Рощин шел позади толпы. По щекам его катились слезы.
Совершено неожиданные. Забытые с детства. Пришедшие
сейчас сами по себе.
Железные воротам торчали в углу высокого забора. Дежурная
поравнялась с ними. Замешкалась, отпирая замок. Сдвинула
решетчатую створку. Пассажиры медленно потянулись наружу.
Где уже давно волновались встречающие.
И вдруг Рощин ощутил внезапную. Ударившую приступом.
Жгучую жалость к самому себе. Одиноко шагающему в морозной
ночи. С больным сердцем. И с отказавшими нервами. С
кучей проблем. Без перспективы быть встреченным сейчас.
Равно как и на обратном пути.
Он остановился. Слезы текли ручьем. И он никак не мог
их остановить. Достал носовой платок. Принялся вытирать
мокрое лицо. Он не мог показаться на люди в таком виде.
Вдруг среди людской массы возникло волнение. В противоход
закачалась белая женская шапка. Отбиваясь, на летное
поле вырвалась женщина в распахнутой дубленке. Спотыкаясь
и скользя на высоченных каблуках сапог. Вырвалась и
метнулась вперед. Наперерез подтягивающимся остаткам.
К высокому пассажиру в сером пальто.
Который шагал впереди от Рощина. Но тоже почему-то не
спешил.
Вот ведь кого-то как встречают, - содрогаясь от детской
обиды подумал он.
Женщина подлетела к мужчине. Коротко взмахнула руками.
Обхватила его шею. И закружилась, болтая ногами. На
снег свалилась маленькая шапка. И Рощин узнал его.
Волна злой зависти отрезвила. Рощин скрипнул зубами.
Нахмурился. Отвернулся. Стиснул в карманах кулаки.
И остановился. Изумлено поняв, что у него свободны обе
руки.
А дипломат ? С диссертацией ?!
Остался в самолете. Под сиденьем семнадцатого ряда.
А и черт с нею! – непонятная злоба перехлестнула через
край. – Если так… Тем же рейсом назад и улечу…
Рощин отчаянно пошел дальше.
Да нет… Глупости. В любом случае глупо. По-мальчишески
глупо. До такой степени раскиснуть. От чепухи. Оттого
лишь, что красивая женщина горячо встретила мужчину.
Про которого он, Рощин, знал… А что, собственно, он
знал? Длинноносый говорил совершенно верные вещи. В
иной ситуации Рощин согласился бы с каждым его словом.
Просто обстоятельства были неподходящие. И тот зря распинался
вслух. Вот и пришлось врезать… И ведь врезал! Хотя…
Стыдно признаваться. Но он ни разу в жизни не бил людей
по лицу…
К Рощину вернулось привычное самообладание.
Он круто повернулся. И пошел назад.
Самолет стоял в конце полосы. Вокруг горели прожектора.
Невыключенные розовые огни все еще моргали. До него
было километра три.
Рощин ускорил шаги. И тут же почувствовал, как неприятно
отзывается сердце.
Сзади послышался тяжкий рокот мотора. Рощин обернулся.
Его нагонял приземистый аэродромный тягач.
- Э-эй! Стой! Стой!!! – не узнавая себя, властно закричал
он.
Как ни странно, тягач затормозил. Наверное, водитель
принял его за
опоздавшего начальника. Рощин подбежал. Нагнулся к затиснутой
между колес кабине. Она оказалась непомерно крошечной.
Непонятно было, как в ней помещается здоровый мужчина.
- Туда? – крикнул он, махнув рукой к полосе.
- Ага, - сипло крякнул невидимый во мраке водитель.
- Подвезите-ка меня!
- Да места ни хрена нет!
- А я на подножке! - ответил Рощин. Мгновенно вспомнив
залихватские
фильмы про войну. Еще детских его лет.
Он снова поразился чему-то незнакомому. Мощно проснувшемуся
в душе.
И не стал дожидаться согласия. Вскочил на железку около
кабины. Вцепился в дужку выносного зеркала:
- Поехали!!!
Тягач взревел с неожиданной яростью. Мощным броском
рванулся с
места. Помчался, как сумасшедший. Или это лишь казалось
Рощину ? Да нет он и в самом деле летел, как ветер.
Гремел и трясся и стрелял синим дымом. Со скрежетом
подскакивал на ухабах. Угрожающе кренился, заворачивая
между самолетами.
Пальцы Рощина занемели от холода.
Он ничего не чувствовал. Мертвой хваткой держался за
кабину.
Заснеженная земля летела под ногами. Яростно свистел
встречный ветер. Сек лицо ледяной струей. Вышибал из
глаз слезы.
И вдруг Рощин почувствовал досаду.
Почему все кончилось так быстро?! Почему все завершилось?
Хотя
вспыхнувшей в нем решимости хватило бы на многое! Удержать
за хвост падающий самолет! Спасти женщину с ребенком!
Еще кому-нибудь морду разбить. В конце концов…
Почему этого ничего уже не надо?!
Диссертация, Кузьминский. ВАК… Сейчас все это казалось
таким
мелким…
Он всю жизнь отдал алгебре. Которая казалась достойной
заменой
всему. Но сейчас… После всего пережитого… Когда он был
на краю гибели. И лишь благодаря стечению обстоятельств
смерть прошла мимо. Дав ему второе рождение… Как после
всего остаться тем же?!
Снова вернуться к привычному существованию. Заниматься
прежним
делом. Если вдруг там… На границе между жизнью и смертью…
Он совершенно ясно осознал его бессмысленность?! Как?!
Если к тому же он не умеет ничего иного…
Как будет жить в старой жизни этот новый Рощин? Который
несся,
задыхаясь ледяным ветром, на смертельной подножке тягача?..
Как?!..
Или это просто шок? Вполне естественный? Который пройдет
со
временем? Когда все успокоится и уляжется. Забудется
грохот металла. И разваливающийся на глазах самолет.
И все вернется к прежнему…
Он не успел додумать.
Самолет стремительно вырос из черноты. Занял собой все
небо.
Серебристой громадой навис над низеньким тягачом.
Рощин спрыгнул наземь. На удивление ловко. Не поскользнувшись
на
льду.
Тревожно сверкали мигалки. Около задранного крыла торчал
трап. Возле него стояла стюардесса в форменном пальто.
Разговаривала с коренастым мужчиной. На его летной форме
отблескивали золотые углы.
- Я…- пробормотал Рощин, подходя к ним. - Я хотел…
- Ой!.. - стюардесса сразу как-то переменилась. – Ой,
Николай Степаныч
– вот тот самый пассажир, который…
- Э-тот?! – с расстановкой проговорил летчик. – Этот,
значит… так,
так…
Командир корабля, - догадался Рощин.
На вид ему было лет тридцать пять. Или около того. Лицо
казалось суховатым. И каким-то странным. Точно сложенным
из двух. Нижняя часть с тяжелым волевым подбородком.
С резкими складками вдоль щек. А глаза – как бы от другого.
Живущие по отдельности. Большие и очень грустные.
Секунду или две все молчали.
- Так вот кто послал мне глупую записку! – заговорил
летчик. – Вот кто.
Вы кто? Списанный летчик? Или недоучившейся инженер?
Рощин вздрогнул. Насмешливый тон пробил его навылет.
Записка, конечно, была глупостью. Одномоментной наивной
глупостью. Но он ожидал чего угодно. Равнодушия. Удивления.
Интереса. Но только не этой… Уничтожающе презрительной
интонации.
- Я научный работник, - стараясь говорить спокойно,
- ответил он. -
Математик. Но…
- Кто дал вам право вмешиваться в работу экипажа?! –
перебил летчик.
- Я… Вообще-то…
Рощин сглотнул . И почувствовал, что у него противной
дрожью
заходятся колени.
Точь-в-точь как в Пулкове. Когда его арестовывали. Или
как бывало на семинаре. Во время годового отчета. Когда
кто-нибудь кричал спросонку о неверной постановке задачи.
- Мне казалось. Что если…
- Когда кажется, креститься надо. Пишете всякую чушь!
Вы сами-то
подумайте: разве может какая-нибудь машина разогнаться
до той же скорости, что самолет? Тридцатитонный реактивный
самолет на пробеге?!
- Я думал, - собрав волю, ответил Рощин. – Что была
экстремальная
ситуация. В которой любая мысль полезна. Любая мысль.
Любого человека. Может принести пользу. Я как лучше
хотел.
- Нико…- стюардесса беспокойно повела глазами.
Но летчик не дал ей говорить:
- Самое лучшее, что вы могли сделать – это сидеть смирно
на своем
месте, пристегнувшись ремнем, и не мешать работе экипажа,
который лучше вашего знает, что, как и когда ему делать!
К тому же…
- Николай Степа-ныыч! – зычно позвали из-под самолета.
Летчик свирепо махнул ладонью. Резко повернулся. И ушел
под крыло. Стюардесса молча глядела снизу вверх. Губы
ее маслянисто отблескивали.
- Я, знаете…- вздохнул Рощин, чувствуя досаду от унижения
на глазах
этой девушки. – Я портфель в самолете забыл. Черный
дипломат. На месте семнадцать – «А» . Там диссертация
осталась, - почти виновато добавил он.
Стюардесса кивнула. И взбежала по трапу. Железно дробя
каблуками.
Все, - с опустошением подумал он. – Все было зря. Все
напрасно. Все вообще. Не было никакой пользы людям.
Ни-ка-кой… И глупо все. Глупо и пусто.
Боль ударила изнутри. Так глубоко, как не бывало прежде.
Она разлилась по всему телу. Свинцовой тяжестью отдалась
в обеих руках. И в ногах. Рощин почувствовал, что может
упасть. Прямо в застывшие ледяные разводы. Он успел
поймать близкий поручень. Судорожно шагнул к трапу.
И сел на его низкий холодный борт.
-…Вот! – сияющая стюардесса протягивала ему дипломат.
– Ваш портфель?
Рощин коротко кивнул. Сама диссертация уже была ему
безразлична. Он хотел просто поблагодарить девушку.
Которая ради него бегала вверх-вниз. Но не мог выдавить
слова. Боль за одну секунду выпила все его силы.
Девушка аккуратно опустила дипломат на снег. И продолжала
стоять. Точно ждала от него чего-то еще.
- Спасибо…- сумел наконец выговорить Рощин.
Он перевел дыхание. Боль слегка отпустила. Точнее, перестала
разливаться по телу. А просто вернулась назад. На свое
место. В сердце.
- Я… хотел…- выдохнул Рощин, зачем-то оправдываясь.
– Как лучше.
- Вы не обижайтесь на Николай Степаныча! – девушка всплеснула
руками. – Он на вас наорал, потому что перенервничал
в напряге. Такой рейс был. А вообще он хороший и справедливый.
Он…- она осеклась, пристально вглядываясь в его лицо.
– Вам плохо, да?..
- Да, немножко… Сердце что-то прихватило.
- Я счас!!!..
Стюардесса опять загремела вверх по трапу. С грохотом
что-то
опрокинула внутри самолета. И через минуту сбежала обратно.
Волоча сумку на длинном ремне.
- Сейчас, сей-час…
Она присела на корточки. Зажала сумку между коленок.
Матово
блеснувших из-под пальто. Рванула заевшую молнию.
- Сейчас, найду таблетку… Потерпите секундочку…
Она запустила руки в сумку. Несколько раз перетряхивала
содержимое.
Доставала какие-то таблетки. Подносила их близко к глазам
в свете прожекторов. Бросала обратно. Искала другие.
И наконец пробормотала:
- Верка, сука… Обещала же аптечку обновить… Простите…-
она
подняла виноватые глаза. – Ничего сердечного нету, блин.
Вот, валерьянка только разве…
Рощин покорно принял валерьянку. Прямо из рук. Невольно
коснувшись
губами ее прохладных пальцев.
- Ой, а это что?! – она вскрикнула, тронув его лоб.
– Вы ранены, да?
- Ранен?.. – перепросил Рощин. – Нет. Вроде бы…
И тут же почувствовал, как что-то саднит между бровей.
Видно, он сильно
ткнулся лбом в переднее кресло. Когда самолет уже останавливался.
Да в горячке не заметил.
Стюардесса разложила сумку на снегу. Сдвинула на затылок
Рощинскую шапку. Смазала лоб чем-то щиплюще холодным.
И принялась обматывать хрустящим бинтом. Рощин пытался
сопротивляться. Потом притих.
Боль в сердце угомонилась. Вряд ли от валерьянки. Скорее,
сама по себе. От того, что он присел и перестал двигаться.
Боль ушла. И дала дорогу другим ощущениям. Давно забытым.
И совершенно неожиданным.
Стюардесса стояла очень близко. Рощин смотрел на ее
блестящие форменные пуговицы. На впадинку между выпирающими
сквозь пальто грудками. И снова вдыхал текущий от нее
женский запах.
Девушка кончила бинтовать. Аккуратно закрепила концы.
Надвинула обратно шапку. И замерла. Не убирая пальцы
с его висков.
Рощин медленно поднял руки. Осторожно взял ее узкие
ладони. Стюардесса вздрогнула. Непонятно посмотрела
на него. Взгляд ее плыл.
- Послушай. Зина, - выдавил он чужим голосом. – Слушай…
- Я не Зина, я Нина…- тихо поправила она.
- Извини… Слушай, Нина. Нина…- Рощин крепко сжал ее
тонкие
пальцы. – Нина! Выходи. За меня. Замуж. А?!
- Что?! – девушка вскинула распахнутые глаза.
- Замуж… за меня. Выходи.
Стюардесса молчала. Глядела мимо Рощина. Куда-то вдаль.
В черноту.
Под алюминиевое брюхо самолета.
- Замуж. Очень тебя прошу.
- У вас…- она поежилась. – У вас случилось что-то, да?
- Случилось? – Рощин почувствовал, как повязка стискивает
лоб. –
Случилось. Случилось…
Он подержал ее руки несколько секунд. Отпустил. Потом
вдруг неожиданно для себя обнял ее за талию. Притянул
к себе. И отчаянно вздохнул, слушая бешеное сердце.
- Нас увидят…- пробормотала стюардесса, шагнув к нему.
– Что вы
делаете…
Девушка дышала прерывисто. И прижималась к нему. Он
с незнакомой
жадностью прильнул к ее груди. Сглаженной многими слоями
одежды. Неопределенно бесформенной. Но сохранившей податливую
мягкость.
Рощин не понимал, что происходит. Но девушка была в
его руках. Вся. До последней пуговицы на синем форменном
пальто.
Он осторожно взял ее за плечи. Приблизил к себе ее лицо.
Глаза стюардессы не блестели. Рощин понял, что они закрыты.
Губы были чуть раздвинуты. Рощин осторожно. Точно к
чему-то необычайно хрупкому. И в готовому в любую секунду
улететь. Приблизился своими губами. К этим пухлым. Девичьим.
Замершим в ожидании губам. Они вдруг подались ему навстречу.
И ожили, сливаясь с ним.
У него закружилась голова. Он не ожидал ничего такого.
Стюардесса приникла к нему. Всем телом. Он чувствовал
прикосновение ее колен. Он не понимал, зачем это делает.
Но опустил руки и крепко сжал девушкины бедра. Они дрожали.
Точно ждали чего-то большего.
Рука его соскользнула. Попала в разрез форменного пальто.
Пальцы ткнулись в ногу. Которая неожиданно оказалась
голой.
Да. Несмотря на то, что стюардесса была в сапогах и
пальто. Ноги ее почему-то остались голыми. И под его
пальцами оказалась нежная девичья кожа. Рощин ощутил,
как внутри вспыхивает… Даже не желание. А какое-то неведомое
прежде отчаяние. Отчаяние попытки. Первой и одновременно
последней… Почему последней? Он не успел подумать.
Пальцы его действовали сами по себе. Сжали мягкую, голую,
холодную. И одновременно до обморока живую плоть ее
ляжек. Она не отреагировала. Только задрожала сильнее
прежнего. Потом сдвинула ноги так, что ладони его стало
тесно. И необычайно сладко. В податливой. Обнаженной,
покрытой мурашками мякоти женского тела.
Рощин не понимал, что происходит. Рука не слушалась
его. Его. Тридцатитрехлетнего мужчину. Успевшего познать
всего двух женщин. Холодную и безразличную Надю. И еще…Марину.
Которая сама использовала его как инструмент.
Сейчас же это была рука не его. А какого-то незнакомого.
Опытного и знающего мужчины. Потому что ладонь, преодолевая
мягкое сопротивление… Которое больше напоминало поощрение…
Медленно двинулась вверх. Коснулась гладкой ткани ощутимо
узеньких трусов.
Рощин содрогнулся.
Осмелевшая рука следовала дальше. Скользнула под материю.
Коснулась невидимых щекочущих волос. И наконец достигла
своей цели. Найдя наконец нечто горячее, мягкое и скользкое.
Совершенно тайное. Неимоверно женское. Требовавшее ласки.
И давно ждавшее именно его.
Девушка задышала прерывисто. И вся напряглась.
Подобное он когда-то испытывал. С Мариной. Но тогда…
Тогда все шло не так. Тогда был угар взаимного слияния.
Когда она брала у него. А он у нее.
Сейчас происходило совершенно иначе. Несмотря на его
руку. Которую она крепко сдавила бедрами. Несмотря на
ее жадно ищущие губы. И ее блуждающий язык…
Несмотря на это, Рощин чувствовал себя по-другому.
Девушка, принадлежавшая ему сейчас… Ничего не давала
ему самому. Вернее, не так… Она пыталась дать. Только
он… Он уже ничего не мог взять. Мог лишь отдать. И он
отдавал. Себя. Что-то, еще оставшееся в нем. Он прижимался
к ее губам. Словно пытался передать свою отлетающую
душу. Самым надежным способом. Как при искусственном
дыхании. Изо рта в рот. Чтобы никто не смог помещать…
И все уходящее получила именно она. Она, и больше никто.
Она и больше никто. Никто…
Рощин не заметил, как девушка отпустила его плечо. Прохладная
ладонь вдруг оказалась под его пальто. Но она не пыталась
убрать его слишком наглую руку. Наоборот, делала нечто…
Чего он уже почти не понимал. Ощущал только, как тонкие
пальцы расстегивают на нем пуговицы. И судорожно, торопливо.
Спеша во что бы то ни стало успеть. Шарят в глубине.
Находят быстро. И вытаскивают наружу его плоть. Горячую
и напряженную. Неожиданно готовую ко всему.
Он едва не терял сознания. А девушка развела бедра.
Оказалась уже над ним. Осторожно отвела его пальцы.
Плоть его была крепко зажата в ее маленькой руке. Она
наощупь водила им по себе. Где-то в темноте, вслепую
отыскивая место. И наконец точным движением приняла
его в себя. и опустилась к нему на колени. Дернулась
лихорадочно, насаживаясь поглубже. Как можно глубже.
Изо всех сил. Потом осторожно опустила ноги. Сапоги
ее коснулись земли.
Рощин был ошеломлен. Целуя ее, он не предполагал такого
продолжения. Он не знал, что надо делать. Но девушка
ничего от него и не ожидала. А принялась действовать
сама.
Она двигалась. Снова держась за его плечи. И опираясь
ногами на землю. Мучительно закрыв глаза. Резко, ритмично.
Вверх и вниз. Торопясь скорее. Получить нечто. Давно
уже желанное от него.
- Нии-наа!! - кто-то громко позвал. Кажется – из самолета.
- Нина, где же
ты?
Девушка не обращала внимания. Снег отрывисто скрипел
под ее каблуками. Движения становились все резче. Она
поднималась и опускалась. Изгибаясь при этом всем телом.
Томительно и страстно. И дышала коротко. Часто и прерывисто.
И язык ее, горячий и ласковый, блуждал среди его губ.
Нина была близка. Как давно уже не бывала Надя. И совсем
в прошлой эре осталась Марина. Рощин почувствовал, как
просыпается настоящее осознанное желание. И тут же стремится
осуществиться. И дать себе выход. Не медля лишних секунд.
Девушка это почувствовала. И, оставаясь стоять на земле,
крепко охватила ногами его бедра. Прижалась еще теснее.
Еще отчаяннее целуя и кусая его губы. Она словно пила
его. Стремясь не потерять ничего. Ни капли из того,
что он готов был ей отдать … Он подчинился захлестнувшему
потоку. Расслабился и закрыл глаза.
- Ни-на !!! Ты что там – примерзла?!
Она не реагировала. Продолжала двигаться по-прежнему.
Быстро и ритмично. Он видел, что она помогает ему дойти
до точки. Лавина нарастала. Хотя он сам уже почти ничего
не ощущал. И лишь когда по телу побежала судорога. Знакомая
и забытая. Отбирающая дыхание и не подвластная воле…
Он понял, что происходит... И уже произошло. И так,
наверное, должно было случиться…
Нина все еще целовала его. Нежно и как-то очень тихо.
Крепко обняв. Прижав к своему телу. Ошарашенного и обессиленного.
Подержала в себе еще несколько секунд. Словно не имея
сил сразу расстаться. Не желая выпускать его из себя.
Словно сама тоже только что была с ним. Там, наверху.
И сейчас медленно спускалась с вершины.
- Нина!!..
Девушка нехотя оторвалась от его губ. С еще большим.
Передавшимся
даже ему усилием. Разжала сомкнутые ноги. Слезла с его
колен. Освобождая плоть. И выскальзывая на свободу.
- Нина… Вас потеряли…- хрипло проговорил он.
Она молча смотрела на него.
- Вы… тогда…серьезно сказали? – вдруг спросила она,
облизнув губы.
- Да…- Рощин кивнул, ответив еле слышно.
Он ощутил себя в таком состоянии, когда можно обещать.
Все, что
угодно. Кому угодно. Потому что… Он и сам не знал, почему.
- Вот…- она порылась в кармане, достала какую-то бумажку.
Из другого кармана выудила авторучку. С трудом, прорывая
бумагу на
колене, что-то написала. И подала Рощину:
- Если… Если серьезно, то позвоните, когда вернетесь
в Петербург.
Только не забудьте… что меня Нина зовут.
- Хорошо, - ответил он.
Сказав это, он вдруг ощутил. Ощутил пронзительно и остро.
Хоть и
абсолютно беспочвенно. Что в Петербург он не вернется.
Уже никогда.
Она постояла еще несколько секунд. Все еще держась за
его рукав.
Потом повернулась. И убежала, не оглядываясь. Поднялась
обратно в самолет. Прогрохотав по трапу сапогами. Надетыми
прямо на босые. Голые. Теплые девичьи ноги…
Влажные от его недавнего присутствия.
80
Спрятавшись от всех в туалете, Нина поспешно приводила
в порядок макияж.
У нее отчаянно кружилась голова.
Еще совсем недавно – в этом же туалете – она пережила
нечто странное, до сих пор ей не известное. С мыслью
о том мужчине.
И только что, совершенно неожиданно и ошеломляюще, это
самое произошло на самом деле.
То, как все получилось реально, превзошло все ее ожидания.
Никто в жизни еще не был с нею так нежен и так несмел.
И одновременно так настойчив в стремлении ею обладать.
И она никого еще не целовала столь безумно, чувствуя,
как много невысказываемого хотят дать ей ответные губы.
И ни с кем, никогда так естественно и быстро у нее не
бывало. Скажи ей заранее – она бы ни за что не поверила,
что способна на подобное. Отдаться и совершенно по-настоящему
заняться любовью с абсолютно незнакомым человеком, сидя
на ледяном трапе посреди выстуженного темного аэродрома.
Причем за каких-то несколько минут, в течение которых
их каждую секунду могли накрыть, получить все что можно
самой и дать все возможное ему…
Раньше про половой акт она говорила «трахаться». А сейчас,
словно вдруг повзрослев, поймала сама себя на том, что
назвала близость «занятием любовью»… В самом деле, то
привычное слово, употреблявшееся ею со сверстниками,
абсолютно не годилось для данного случая.
Он не трахал ее; он даже не совершал половой акт – он
именно любил ее в эти короткие секунды их внезапного
слияния. Он – неизвестный мужчина, у которого она даже
не спросила имени.
Он любил ее – с такой силой, нежностью и невероятно
отчаянной страстью, каких она даже не подозревала возможными
в современных, лишенных чего бы то ни было возвышенного,
обыденных для нее занятиях сексом.
Димон, Макс, Алекс… И кто там еще был и есть… Все они
трахали ее, разнообразно удовлетворяя собственное желание;
брали ее сполна, жадно и грубо тискали ее тело, стремясь
выжать из него максимум удовольствий. А он… Он ничего
не брал. Напротив, он отдавал: отдавал ей себя, изо
всех сил пытался передать нечто, неосязаемое но живое,
как сама жизнь – в какой-то момент их короткой близости
она почувствовала это столь остро, что ей стало жутко.
Она чуть разжала плотно сдвинутые ноги – и тут же почувствовала,
как, согревая покрытую мурашками кожу, просочилась мимо
белья и медленно поползла вниз струйка оставшегося после
него.
А он ведь мне сегодня жизнь спас, - вдруг вспомнила
Нина. – А я его даже не поблагодарила…
Ну жизнь – не жизнь, но шею бы уж точно сломала… Она
вздрогнула, вновь представив зацепивший ее тяжелый брезент,
летящий вместе с нею вниз. И зловеще сверкнувшую кромку
крыла и еще более дальнюю землю. Заснеженный промерзший
бетон полосы. Который мелькнул в глазах на долю секунды.
За которую ее успели подхватить его сильные и нежные
руки…
Жизнь. Он еще раз подарил мне жизнь.
Струйка текла по ноге не останавливаясь, спускаясь все
ниже: видимо, он очень давно был один, накопил в себе
слишком много, и все отдал ей, одной вместо многих –
и она получила сегодня столько, сколько не брала сразу
никогда и ни от кого.
Нина не полезла за салфеткой; напротив, она сдвинула
и потерла друг о друга внутренние поверхности бедер,
стараясь сильнее размазать по себе эту одновременно
липкую и скользкую, теплую влагу – напоминание о том,
что еще недавно он был с нею, он был в ней, и она взяла
у него все, что смогла.
Ей было невыносимо сладостно осознавать, что она стоит
сейчас с ногами, мокрыми от его любви. Они ведь занимались
любовью одетыми, ее кожа так и не узнала ласки его прикосновений,
она вообще не смогла почувствовать его целиком. Если
бы позволяли условия, она бы сейчас сбросила одежды
и размазала бы его следы по всему телу. В этом желании
не виделось ничего противоестественного, оно не было
извращением – просто ей до такой степени хотелось ощущать
себя отдавшейся ему. Ему и никому больше.
Она закрыла глаза. Между ног было горячо и влажно.
Нина знала, что сегодня опасный день.
Ведя беспорядочную половую жизнь со своими многочисленными,
всегда готовыми на потрах дружками, она очень тщательно
следила за своими днями. И на случай чего-то непредвиденного,
что могло случиться с нею в самый неподходящий момент,
кроме презервативов, всегда носила с собой специальные
таблетки. Которыми уже несколько раз благополучно пользовалась.
И сегодня они, как всегда, безмолвно но надежно охраняли
ее, спрятанные в косметичке.
Будучи опытной, несмотря на невеликий возраст, Нина
знала, что день сегодня даже не просто опасный. А чрезвычайно
опасный.
И несмотря на то, что она, не задерживаясь, вскочила
и побежала, из нее сразу потекло и продолжало течь до
сих пор - несмотря на все это, что-то осталось внутри
и она наверняка залетит. Именно сегодня. И именно от
него.
Она снова подумала о спасительных таблетках, посмотрела
в зеркало и медленно, но твердо покачала головой.
Она не сомневалась, что в Петербурге он ей не позвонит.
И она сама не станет его разыскивать. Ей достаточно
того, что она уже была с ним: два часа в мыслях и пять
минут на самом деле. Они никогда больше не встретятся.
Вообще сам он уже как-то померк и расплылся в памяти.
Будто сладкий мираж. Который, несмотря на свойства миражей,
все-таки дал приблизиться и реально себя ощутить…
Она уже чувствовала, как размазанная тонким слоем, быстро
сохнет на ее ногах клейкая влага. Еще немного – и исчезнет
совсем, лишив ее томительного и зыбкого ощущения их
недавней близости. И не останется никакого следа снаружи.
Только внутри – и там все пойдет уже в другую сторону.
Но… Но что-то удерживало ее от таблетки. Словно ей хотелось
таким вот странным и тяжелым для себя способом оставить
навсегда в памяти встречу с ним. Потому что… Потому
что…
Она не успела додумать.
За дверью, в проходе ее уже десятый раз грозно звали
по имени. Дальше прятаться было невозможно.
Нина все-таки чуть-чуть поиграла бедрами, задыхаясь
от пронзительного наслаждения, когда они, еще не обсохшие
до конца, слипались и разлипались, точно два чужих,
стремящихся друг к другу тела…
Потом посмотрела в зеркало на свое незнакомое, совершенно
взрослое лицо и вышла из туалета.
81
Рощин взял свой дипломат. С неожиданным трудом поднялся
с трапа. И зашагал прочь по скользкому снегу.
Золотые окна аэровокзала светились далеко впереди. Он
пошел по какой-то колее. Там было легче идти. Но каждый
шаг тупо и тяжело отдавался в сердце.
Во рту было непривычно сухо. Рощин облизнул губы. Почувствовал
маслянистые остатки Нининой помады.
Он вспомнил происшедшее. И не мог понять, как все получилось.
В жизни он никогда не был так смел. И бесцеремонен с
женщинами. Сейчас же… Сейчас же он испытал странное.
И пугающее ощущение. Будто тело действовало семо по
себе. Не подчиняясь его обычной воле. Стремилось соединиться
с женским телом. В принципе – даже неважно, с чьим именно.
Главное, соединиться. Слиться хоть на короткий срок.
И – отдать… Отдать последнее… Почему последнее? Отдать
в последний раз? Почему в последний?.. Почему?…
Его нагнал шум мотора. Рощин посторонился. Но машина
остановилась, не доезжая. Хлопнула дверца. Кто-то вывалился
наружу. И торопливо заскрипел по снегу.
- Постойте! – из темноты прозвучал мужской голос. –
Подождите,
пожалуйста!
Рощин обернулся. Чернея в свете фар, к нему приближался
темный
силуэт.
Кажется, в летной форме. Он остановился.
- Извините!..
Летчик подбежал к нему. Лицо попало в луч света. И Рощин
его узнал.
Это был командир корабля. Тот самый, что десять минут
назад жестоко ругал его у трапа.
Десять минут назад. Еще до… Целую вечность.
Рощин обреченно вздохнул.
- Как ваше имя-отчество? – вдруг спросил летчик, жарко
дыша после
бега.
- Александр Сергеевич, - машинально ответил он.
- А я – Николай Степанович, - сказал тот и неожиданно
протянул руку.
Рощин столь же машинально пожал крепкую ладонь.
- Извините, - быстро проговорил летчик. – Извините,
я был сейчас не
совсем прав. Ваше письмо не так уж глупо, в самом деле.
Он замолчал. Потер себе переносицу. Рощин тоже молчал.
Он был не
здесь. Еще не здесь. И, кажется, уже…
- Честно сказать, мне самому тот фильм сразу на ум пришел.
- Какой фильм? – не понял Рощин.
- Ну, этот… «Разрешите взлет». Где «Ил-четырнадцатый»
сажали на
машину.
- Я… Не знаю. Я этого фильма не смотрел.
- А откуда же тогда про машину узнали?!
- Да ниоткуда. Сам. Взял и придумал.
- Сами?! – летчик смотрел на него с неподдельным изумлением.
–
Неужто сами? Каким образом?!
- Ну… Подумал. Я же математик. И понял, что это возможный
вариант.
- Здорово! – летчик покачал головой. – Потрясающе. Это
же очень
остроумное техническое решение. В принципе при других
условиях грамотное. К сожалению, для нас не подошло,
потому что у «сто тридцать четвертого» слишком большая
скорость сваливания на крыло…
- Извините меня, - сказал Рощин. – Я вам, конечно, помешал.
Но очень
хотелось помочь…
- Да, кстати, - летчик улыбнулся. – Нина сказала, что
у вас в портфеле
диссертация! На защиту летите?
- Не совсем, - равнодушно ответил Рощин. Он уже как-то
и забыл про
свою диссертацию. – Но почти.
- Ну, значит вы уже прошли свою высоту круга! – радостно
ответил тот.
- Высоту чего? – не понял Рощин.
- Высоту круга. Есть такой летный термин… Впрочем, неважно…
Нина
еще сказала мне, что вы здорово выручили ее, когда в
салоне началась паника. И потом при эвакуации через
аварийный выход. Большое вам спасибо за это. Мы ведь
сегодня летели неполным составом. Вторая бортпроводница
заболела, а заменить не успели. Нина очень молодая,
и ей было трудно одной. Спасибо вам!
Рощин молча поклонился. Он не знал, что сказать.
- И вообще – скажите, пожалуйста, ваше место работы.
- А это зачем?
- Мы пошлем письмо от имени командования Петербургского
объединенного авиаотряда с просьбой объявить вам благодарность
за мужественные действия в опасной ситуации.
- Ну, это ни к чему, - отмахнулся Рощин. – Я же не для
благодарности
делал. Не скажу ничего.
- Тогда нам самим придется искать. По паспортному талону
в
посадочной ведомости. Только времени больше займет.
Никуда вы от нас не денетесь! – летчик усмехнулся. –
Так что лучше уж избавьте от лишней работы.
- Ладно, - вздохнул Рощин. – Если так… Пишите…
Командир аккуратно записал в записную книжку. Аккуратно
ее спрятал.
На прощанье опять протянул руку.
- До свиданья, Николай Степанович, - сказал Рощин. –
Спасибо вам. За
посадку. И за все.
Командир кивнул. Улыбнулся. Но продолжал стоять. Словно
что-то
важное еще держало их вместе. Потом кивнул еще раз.
Полез за перчатками в карман пальто. И вдруг по снегу
со стуком рассыпались какие-то пластинки. Летчик сокрушенно
покачал головой. И нагнулся со вздохом. Рощин тоще присел.
И тоже принялся подбирать разлетевшиеся жесткие прямоугольники
Которые оказались телефонными карточками. Судя по всему,
разных городов. Они не успели сразу остыть. И, кажется,
еще хранили чужое тепло. Летчик с Рощиным ползали по
снегу. Обшаривая все бугры. И руки их опять встречались.
- Вот, понимаете, - летчик проговорил неожиданно мягко.
Словно
оправдываясь. – Дочке надо позвонить по междугороднему.
Я всегда запасаюсь. Потому что ночью обычно операторов
не дождешься…
«Дочке надо позвонить», - повторял Рощин, снова шагая
к аэровокзалу.
– Значит, у этого сурового человека… Столько выдержавшего…
Осталось
место для мыслей о дочке…
Или… Или только благодаря дочке… И еще чему-то. Надежно
привязавшему его к земле… Он смог выдержать нечеловеческий
прессинг…
А у меня никакой дочки нет. И уже не будет… Или… - Рощин
вдруг вспомнил девушку Нину. И все происшедшее у самолета.
– Или будет… Что-то после меня останется? Хотя для меня
это уже …
Сердце болело. Болело все сильнее. Тяжесть в левой руке
дошла до пальцев. Рощин понял, что он не может удержать
дипломат. Он остановился. Поставил ношу на снег. Помассировал
грудь. Убеждая себя, что от этого сейчас станет легче.
Поднял дипломат правой рукой и пошел дальше.
«Высота круга», - неожиданно подумал он. – Скажут тоже…
Ерунда же получается… Высота – это перпендикуляр, опущенный
из вершины многоугольника на противоположную сторону…
Но круг – не многоугольник. У него нет ни вершин, ни
сторон… Хотя с точки зрения энергетической… С точки
зрения высоты как составляющей площади… Любой диаметр
круга может считаться его высотой. И все они равны…
Все равны…
Он опять остановился. Боль делалась сильнее.
Скорее бы добраться до аэровокзала. Там, наверное, есть
какой-то медпункт…
Рощин огляделся. Он стоял на наезженной колее. Которая
незаметно закругляясь И, оказывается, вела не к аэровокзалу.
А куда-то в сторону. К торчащей вдалеке высокой подсвеченной
башне. Сам аэровокзал оказался еще дальше. Гораздо дальше,
чем был от самолета.
Он понял, что колея увела его в сторону. Снова посмотрел
на сияющие окна. Они светились в ночи призывно. И относительно
близко. Рощин сошел с колеи. Ступил на бугристую снежную
целину. Чтобы выйти к вокзалу по прямой.
Этот путь был оптимальным. Светлые окна приближались.
Но идти было трудно. Под снегом дыбились замерзшие бугры.
Временами нога проваливалась в ямы. Рощин вдруг физически
ощутил, как быстро убывают силы.
А боль в сердце изменила природу.
Это был уже не свинец, переливающийся в руку.
И не мелкие иголки, колющие под лопатку и куда попало.
Боль приобрела совершенно новый характер. Зато вполне
определенные очертания.
Внутри него. В груди. На том месте, где должно быть
сердце. Образовался тяжелый конус. Не очень острый –
растворенный примерно на две третьих пи. То есть на
сто двадцать градусов. Но хоть и тупое, острие было
направлено наружу. И кололо его, стремясь пробить грудь
где-то слева. И выйти наружу. Обязательно выйти наружу…
Форма конуса определилась. А сам он постепенно увеличивался.
Заполняя собою все внутреннее пространство. Сдавливая
легкие и не давая дышать.
Рощин понял, что больше не может сделать вздох.
Он прошел еще несколько метров. И начал задыхаться.
Остановился. Прислушался к себе. Проклятый конус вроде
остановил свой рост. И даже чуть уменьшился. И воздух
снова просачивался в легкие.
Но по телу разлилась тянущая к земле тяжесть. Правая
рука тоже вдруг онемела. Рощин бросил на снег дипломат.
Не ощущая разжимаемых пальцев.
Аэровокзал сиял близко. Но до него было дальше, чем
до Америки.
Кругом раскинулось темное снежное поле. Какая-то приграничная
полоса отчуждения. В зоне аэродрома. По которой никто
никогда не ходил. И даже не ездил.
Черт…- вдруг с отчаянием подумал Рощин. – Зачем… Зачем
я ушел от стюардессы… От летчика… От людей… Зачем….
Не увеличиваясь, конус сделался тяжелее. Он стал таким
тяжелым, что у Рощина подогнулись ноги. Он осторожно
опустился на колени.
Тяжесть ворочалась в груди. Ранила изнутри. Но Рощин
знал… Стоит лишь туповатому острию пробить грудь. Стоит
высунуться наружу… Как в образовавшееся отверстие сразу
вытечет накопившаяся боль. Отпустит его тело. Даст вдохнуть
воздуха. Подняться и идти дальше.
Глупость какая…- очнувшись подумал он. –Уже начинается
бред?
Он вспомнил последнюю таблетку валидола. Высосанную
еще в самолете. Но засунул руку глубоко во внутренний
карман пиджака. В нелепой надежде. Что быть может, хоть
одна выпала из обертки раньше. И он обязательно найдет
ее на дне кармана.
Пальцы ткнулись в листок бумаги.
Рощин зачем-то достал его. Развернул. Поднес к глазам.
Пытаясь разобрать текст в неясном свечении снега.
«Надя. Я подумал о жизни…»
Надя. Надя… какая Надя? – мучительно думал он, не понимая
смысла написанного. – Надя… Ах да, Надя… Девочка с руками.
Жившими вместе с музыкой. Из прошлой жизни. Из прошлой.
Жизни…
Что это была за жизнь. Игра в мысли. Самообман. Никчемная
трата сил. Холостая работа ума. Бесполезная, как сегодняшняя
идея с машиной.
Жизнь. В которой никогда не было. И не могло быть. Настоящего
чувства удовлетворенности. От сделанного дела. Какое
наверняка есть сегодня у этого коренастого летчика…
Он сложил листок снова. Разорвал его пополам. Аккуратно
сложил половинки. Потом порвал еще раз. Еще. И еще.
Пока хватало сил в пальцах.
На ладони остались нелепые обрывки. Он поднял руку,
чтобы бросить их в снег.
Но откуда-то налетел ветер. Подхватил клочки бумаги.
Точно давно ждал этого момента. Поднял их и закружил.
Словно стайку несуществующих зимних мотыльков. И быстро
унес прочь. Куда-то далеко. В бездонную черноту летного
поля.
Конус в груди весил уже целую тонну.
И Рощин не мог стоять даже на коленях.
Медленно и покорно он опустился на снег.
Грудь его коснулась земли. Проклятое острие тут же прорвало
его телесную оболочку. И давно мучившая его боль рванулась.
Хлынула наконец наружу. И утекла. Улетела прочь. Подобно
обрывкам глупого письма.
Ему стало хорошо. Очень хорошо. Боли не было. В освобожденном
теле осталась пустота. Он сам уже ничего не весил. Был
легче легчайшей пушинки.
Вот теперь-то все было решено. И не осталось никаких
проблем. Лишь бы только не улететь отсюда. Туда – обратно.
К той жизни. Которая снова начнет мучить. Хлестать и
подгонять его. Где осталось, правда, и что-то светлое.
И даже теплое. Но куда ему самому уже не хотелось возвращаться.
Лишь бы и его не унес этот ветер…
Рощин крепко вцепился в снежные бугры.
От земли шло приятное, убаюкивающее тепло.
Он повернул голову. Прижался щекой к ласковому снегу.
Улыбнулся и закрыл глаза.
2002 г.
© Виктор Улин 2002 г.
|