Место пьяного в системе мироздания
Матрёшечная очередь в молочную лавку исполнения желаний.
Я – третий крайний. Один за одним мы произнесём в окошко
свою просьбу и нам исполнится. Три макушки хотят молочного.
Из палатки в окошко нагибается продавщица, улыбается
расхристанному тёпленькому уборщику: – Миш, мои коробки
не заберёшь? Выпрямляясь, исчезает внутрь и протягивает
из окошка картонные кубы с пустотой внутри. Я стою,
вяло раздумываю, скучно складываю в уме творожную кишку
и молоко. Чувств, ощущений никаких нет. Дыхание, движение
глаз – рефлекторны, есть не хочется, но говорят: иначе
умрёшь. А я бы с таким безразличием съел два мятых в
кармане красноярских зелёных червонца, если бы они,
разложившись, пояснили моей крови, что один из них –
это творог, а другой – молоко. Затаив дыхание, снег
влетает в конус света фонаря, не видного отсюда. Кружится
как чаинки, оседает в темноте и снова впархивает в свет.
Я смотрю перед собой в синюю спину и ничего этого не
вижу. Зимний вечер стоит вокруг: сморкается, коченеет,
рассовывает руки по рукавицам. Вы мне недодали два рубля.
Раскосый корейский салат. Внушительный охранник с блестящей
бляхой на защитном ватнике, с вечерним глянцем глаз
лениво ступает по рынку, дисциплинируя пространство.
Я с нелюбовью вспоминаю рисунок из книжки Перельмана:
гора с глазами и ртом-пещерой, в который въезжают и
въезжают вагоны еды: 63 за жизнь. Я упёрся взглядом
в синий цвет женского пальто. Как же всё скучно и холодно.
Наледь на стекле, пар изо рта.
– Малишамиля, – обратил на себя моё внимание возникший
из бытия, с разлитыми по щекам, как красная гуашь, разводами,
мужчина, с трудом колеблющийся на ногах.
– Малишамиля, – произнёс он обычную в его положении
фразу. Так всегда просит на пиво какой-нибудь любой
опухший субъект. Мол, выручи, дружбан. Я отрицаю головой
его просьбу взаймы и дружбы навек. Он мне не нужен,
мне бы поскорее мягкий творог и молоко, пожалуйста.
Мужчина создаёт неверной ладонью перед собой мгновенный
полукруг и произносит: – Нет, ну как, сигарету мне дай.
– С интонацией, словно предназначенной для знакомого,
превратившегося в автомат, продающий сигареты, и который
теперь заклинило, хотя в его прорезь, после винтовых
мотаний руки, пьяный всё же смог проронить два рубля.
Мужик с лицом в сиреневых прожилках, с припухшими как
почки губами не был неприятен мне, он просто не был.
Я сказал: – Я не курю. – бесстрастно, отчуждённо. А
отсутствие внимания к ним, пьяные, эти ревнители всеобщей
любви, всегда очень чутко подмечают. И этот наставительно
произнёс: – А ты кури. И пей. Нехорошо. Умрёшь и ни
разу не попробуешь. – Мужик, ростом с мой кадык стоял
передо мной и не существовал. Я, всё тем же отстранённым
безразличным тоном, ответил: – Спасибо. Я запомню. –
Сказал и даже не взглянул на него, игнорируя его импульс
к общению. Я – краса и гордость начальной школы. Он
– третьеклассник, дерущий меня за косу. Я – безразлична,
чуть раздражена и бесконечно горда. Он вожделеет меня,
крадёт пуговицы с моего пальто. Ему десять лет. Он влюблён.
Какое бабское право имею я так истязать его? Он дёргает
меня. Ещё раз, сильнее. Ньютоном больше и – прощай моя
косичка.
– Нет, – трогая меня по касательной своей дугообразной
рукой, – я не понял. Я блачегнолисск кончал.
На букве Б мне на миг показалось, что он произнесёт
заветное Бауманский, и сердце чуть дёрнулось: «Откуда
знает чем меня пронять?»
– Меня Чак Норрис тренировал, – произнёс он отчётливо,
– смотри: как расквасил. – Показал он вблизи огромные
сжатые кулаки, в каждый из которых поместились бы оба
моих. Косточки были действительно сбиты.
– Хорошо. – Сказал я, глянув на болячки.
– Нет, – требовал он от меня ответности. Пусть – недовольства,
но не безразличия, – нет, посмотри, а что если я щас
засвечу по витрине, – кивнул он мимо меня в молоко,
– и ты улетишь ведь.
Я никак не всколыхнулся на угрозу: он оставался для
меня – на уровне снега, из мёртвого царства атмосферного
осадка. А он, между всем, внутри своей пятиугольной
снежинной человечности был живым: его шатало, пульсировало:
он, как встал напротив меня, так и не двинулся, чтобы
не урониться. Зачем ему была нужна сигарета – не знаю,
может, он – курящий? Зачем он выбрал именно меня, такого,
который за лишней сигаретой в карман не полезет, потому
что – нет. Почему он не подошёл вон к тому, пузатому,
бритому, в укропных трениках с кровяными лампасами,
в свиной кожаной куртке? У того – глаза блестящие, бычьи,
он-то ведь угостит. Пачкой одарит. Может, нальёт даже.
А я – старенький, одышливый, стою за молошком. Мне в
авощьку, дочка, полоши творожшку и молошка и не кантуй
меня. Нет, он подошёл ко мне за общением. Подошёл не
к тому вон, тщедушному мише в обвисших брюках, пихающему
тележку с ворохом коробок вперёд и вперёд. Нет, он выбрал
меня, этот пьяный, ростом мне до шеи. Он взывал ко мне
(Дай я тебе вмажу! Дай рвануть за косу!): – Ну, вмажу,
и ты улетишь ведь. – А я, с невозмутимостью мёртвого,
совершенно не страшась и не предчувствуя боли, скучно
отвечаю: – Ну, улечу. – Даже сердце не ёкнуло. Думаю:
всё бесстрашие – от бесчуствия.
– Нет, – покачивался передо мной чей-то внук, – я не
понял: закурить есть? – Замкнутый круг мыслей (на самом
деле – точка, а не круг).
– Нет у меня. – Отвечаю я с лицом богини безразличия.
Лишь на верхотуре сознания инстинкт защиты мысленно
отрабатывает удар мыском в пах, если что.
– Нет, ты смотри, – произнёс он без злости, а скорее
так, как обращаются к знакомому с шуточной угрозой,
и нарисовал корявой ладонью в воздухе произвольную шестёрку…
Но не успел он ещё до конца сурдоперевести всё моё внимание
на себя, как высокая женщина в синем пальто, стоявшая
впереди меня за молоком, резко повернулась к нему и,
подхватив меня под локоть, твёрдо (не грозно, нет! Учитесь,
пятый курс ГИТИСа, становитесь продавщицей, чтобы, протягивая
сдачу, услышать эту верную интонацию, превращайтесь
в коров, в знак % на молоке, в формальдегид, источаемый
стенкой из ДСП, становитесь мной, наконец, чтобы только
услышать: как эта женщина произнесёт твёрдо, даже чуть
уступчиво, прощающе: мол, что вы мужчины на пустом месте
падаете с разбитыми лицами):
– Что ты пристал к моему мужчине?
Он попятился: – Как? Нет, я покажу сейчас, – произнёс
он с интонацией обиженного продавца раков, которому
не верят, что раки не дохлые, и он запускает руку в
коробку, чтобы достать шевелящееся илистое чудовище,
– Я покажу сейчас, – пьяный ещё пытался доказать что-то,
но он уже проиграл. Будь трезвее – может он понял бы,
что его обводят вокруг пальца, как Кеплер – планеты.
Но покачивающийся ученик Чака Норриса отшатнулся в недоумении
и сделал ещё один нетвёрдый шаг к отступлению, повторясь:
– Нет, ну пусть он курит и пьёт, а то я покажу…
– Иди-иди, не лезь к моему мужу, – настойчиво, как с
неугомонным, непослушным, пьяным ребёнком говорила женщина.
Я стоял, чувствуя облегчение и беспомощность. А мужик
лишь произнёс в моём направлении: – Я тебя ещё запомню.
– Попятился от меня спиной несколько шагов, повернулся
и стал удаляться неверными петлями. Спасённый от спарринга,
я удивлённо моргал, смотрел на женщину в безмолвном
спасибо и шевелил в кармане две зелёные десятки. Спасительница
купила себе (да, в зелёном пакете) кефира на блины и
(свежая?) сметаны к ним и, уходя, (не за что) ответно
улыбнулась мне.
Я тоже произнёс в окошечко заветное. Стоял и глупо улыбался
вокруг. В левой руке – творожная кишка, в правой – призма
молока. Стоял, спасённый. Мгновенно воздвиг в уме собор
в честь высокой женщины в синем пальто, освятил его,
зажёг везде везде свечи, постоял и рухнул на колени.
– Миш, коробку не возьмёшь? – заигрывала с тощим мужиком
продавщица (клубника с молоком), выглянув в окошко.
– Возьму. – Ответил я. Принял картонки, отдал картонки.
– Молодой человек, Вы не подскажете: сколько масло стоит?
– Спросила старушка.
– Подсказывать нехорошо. 19 рублей. – Подумал я. Ответил
я. Старик в сгорбленном пальто провёз мне тачку по ноге.
Сквозь прореху в моём кармане провалилась и троекратно
звякнула у ног сдача. Я нагнулся и вдруг понял, что
я курю. Что к соучастию в этом и призывал меня синюшный
тип. Дым согнулся коромыслом в лёгких, я закашлялся
и выпалил его: – Да, я курю, курю, вернись, просто у
меня нет с собой сигарет, но я могу угостить тебя завтра,
здесь же. Дёрни меня за волосы, признайся мне в любви,
вмажь мне, спитой тип. Я – живой, живу, живее жизни.
Я всё понял, я не откажу тебе: попроси у меня закурить,
ну, проси! И я скажу, что мне жалко тебе давать сигареты
– всё равно выронишь. И я вмажу тебе первым так, что
ты отлетишь к витрине с овощами, врежешься, разлетится
бильярдная картошка, бумкнет резиновый ананас, потекут
виноградные косточки в мякоти. И когда прибежит огромный
охранник с бляхой Охранник, я укажу на тебя, на руки,
на сбитые косточки: может кого ещё пришиб?! Подскочит
Толианора Толиандровна и заверещит, что это именно он
у того ларька, где меня, знаете, обсчитали, колбасу
с хвостиком всунули, так вот этот мужчина, да, вот этот,
в грязной куртке, лягнул моего пёсика. А что он плохого
ему сделал? Подумаешь: брючину лизнул. Подскачут двое
мальчишек: ух ты, ух ты, смори как звезданули. Семидесятилетний
Абрис Килонаевич под шумок будет выпутываться из ширинки
за углом дальней палатки, приговаривая да да, вот так,
это правильно. Продавщица овощей Алёнка, в шерстяных
рейтузах, в пухлой куртке плохо-фиолетового цвета, в
грязных белых х/б перчатках и с прекрасными глазами
испуганной вишни, которые она кладёт на весы, улыбаясь:
ровно килограмм, заорёт: Это кто теперь мне будет платить?
Сколько добра попортил, скотина.
– Я не падал. Меня уронили. – Плетёным языком ответит
пьяный, опираясь на ананас. – Да стекло я сделаю. Вот
завтра приду и вставлю. У меня на кухне в углу знаешь
сколько его. Да мне это сделать – один чих. – Проляпает
он.
– А за виноград? А за ананасы кто заплатит? – Будет
надрываться бедная Алёна-грозная вишня.
– Да и за кактусы я заплачу. У меня их мама выращивает
на окне, вот со стеклом и принесу… Двухгодовалый Толик
из коляски будет тыкать пальчиком: Пальмалей, Пальмалей.
Простой как число огромный охранник Вставай, давай!
за шкирку подымет мужика с виноградного асфальта, а
пьяный, подскочив на гнилой картошине, преувеличенно
вскинет для бального баланса ногу и игрушечно взмахнёт
рукой перед лицом стража. Стой давай, куда опять валишься?
– Охранник крепко ухватит его за шиворот и начнёт шарить
по карманам грязной куртки. Звякают монеты, пьяный сопротивляется,
отталкивает руку охранника, и монетная мелкота разбегается
как велосипедные колёса врассыпную и вприпрыжку. Я нагнулся,
поднял провалившуюся сквозь прореху в кармане сдачу
и пошёл домой. Слева тяжелел творог. В правой – холодело
молоко.
Чудесно, что у этой истории нет конца. Может тогда и
жизнь бесконечна.
00:00 – 01:30 10февр.2001
|