На дне чаши
Чудовищные или восхитительные галлюцинации, наркотические
зелья и снадобья, порошки, отнимающие волю и память,
невоздержанность духа и плоти — не все ли равно чем
ее наполнить? Она черна как сама земля, и тверда как
камень. Она действительно выточена из камня, а может
быть, из стекла, из темного непроницаемого стекла Будды?
В темноте душной летней ночи она излучает холодный черный
свет. Но я ничего не вижу на дне, ни любви, ни ненависти.
*
За полчаса до нашей встречи с Морфином я обнаружил,
что мои часы начали отставать. Пришлось зайти в мастерскую
поменять батарейку. Мне всегда нравилось наблюдать за
работой ювелиров и часовщиков, они напоминают мне детей,
играющих в полном одиночестве, и не подозревающих, что
за ними подсматривают.
— У вас очень хорошие часы, — заметил мастер, — возвращая
мне мою драгоценность.
Еще бы они не были хороши, ведь только на них вся надежда.
К полуночи густой туман окутал Медвежий Парк. Морфин
злился и нервничал, курил и ругал меня сквозь зубы на
чем свет стоит. Я извинился, изобразил по мере возможности
глубочайшее раскаяние и спросил, сколько времени мне
отпущено. Оказалось даже больше, чем я рассчитывал.
*
Какова ненависть на вкус? Это знает только тот, кто
умеет ненавидеть. Но вот насчет ее цвета сомнений нет
— она бесцветна.
*
Кажется, мне снова было суждено пройти весь парк насквозь
и выйти через южные ворота прямо к метро. Там Морфин
должен был ждать меня на рассвете. Уж не знаю, почему
на рассвете, раньше мне не позволялось задерживаться
там так долго. Но раньше я ничего и не находил. А тогда
все было иначе. Туман густел и клубился среди деревьев.
Страх — признак приближения к границе, так говорят мудрые
учителя, вроде Морфина. Ничего подобного и в помине
не было. Не было страха, не было боли. Я наткнулся на
каменную ограду фонтана. Журчала вода, но ее невозможно
было разглядеть в тумане, зато она моя находка, светилась,
разрывая пелену мутного влажного воздуха. Возможно,
я просто приукрашиваю произошедшее, а она всего лишь
стояла на ограде фонтана и была пуста.
*
Почему же на дне ее не отражается полная луна? А мое
собственное лицо, искаженное ненавистью? Или я перестал
ненавидеть? Это поистине похоже на чудесное исцеление.
Я знаю, что ее нельзя разбить, как нельзя разбить то,
чего не существует, и все же я боюсь, что случайная
неловкость лишит меня удовольствия от обладания ею.
Черным стеклом Будды зовется дешевый черный кварц, даже
в качестве поделочного материала не представляющий никакой
ценности, о каком же источнике мистического откровения
может идти речь, если он общедоступен, так мне сказал
оценщик.
*
Морфин ждал меня у ворот. Он забыл, что меня следует
хорошенько отчитать за мою выходку, так поразил его
предмет, который я держал в руках.
— Что это? — спросил он, как будто еще можно было в
чем-то усомниться.
— Чаша, — ответил я.
— Я понимаю, — отозвался он, — но зачем?
— Не знаю, — пояснил я, — жаль было оставлять ее там.
Морфин покраснел, бросил на асфальт недокуренную сигарету,
что случалось с ним лишь в приступе настоящего гнева
и, отчеканивая каждое слово, спросил:
— Разве я не говорил тебе, чтобы ты никогда ничего не
приносил оттуда сюда?
— Говорил, — согласился я, — не выбрасывать же ее теперь.
— Тебе придется отнести ее обратно, — коротко вынес
он мне свой приговор. И признаться по чести, я догадывался,
что он был прав.
*
Капли дождя медленно стекают по черным стенкам и собираются
на дне в унылую неглубокую лужицу. И все же это не целительный
бальзам, не отрава, и не любовный напиток. Недавно Морфин
спросил меня, собираюсь ли я ее вернуть в конце концов,
а я ответил ему вопросом на вопрос:
— Достойно ли возвращать назад полученное в подарок,
ведь это дар, не так ли?
Я говорю по-английски, и Морфин — немец-эммигрант —
внезапно нахмурившись, восклицает:
— Дар есть яд. Дар, полный яда .
*
Глинтвейн обжигает губы. Праздник середины лета, один
из самых веселых праздников в году. Исполнилось все,
о чем я мечтал так жадно и так долго, но почему-то именно
теперь мне особенно грустно. Быть может, в этом виновата
чаша, ее пустота, которую ничем нельзя насытить и успокоить?
Каждый день я наблюдаю за тем, как ее поверхность покрывается
сетью мелких трещин, похоже, она готова рассыпаться
у меня в руках. Я бы по-прежнему избегал к ней прикасаться,
если бы не глинтвейн, этот общепринятый обычай пить
его ведрами в незнакомой компании.
*
Морфин устроил мне настоящий допрос, и в ходе его мне
пришлось признаться, что я получил все, что хотел получить,
нашел ответы на все свои вопросы, и никаких претензий
к нему у меня нет. Вот тогда он заговорил о чаше. Пора
расстаться с ней, уверял он меня, нужно только сделать
над собой усилие, и я смогу обводиться от своей необъяснимой
постыдной привязанности к этой вещи.
— Если не сделаешь этого, — наставительно угрожающе
заявляет Морфин, — умрешь, Гай. Ты же не хочешь, чтобы
все закончилось так нелепо?
Конечно, не хочу. К тому же я был бы не оригинален,
история хранит воспоминания о престарелом патриции,
еженощно покрывавшем поцелуями греческую вазу, столь
совершенной формы, что, любуясь ею, он в конец лишился
рассудка. Но ведь я люблю не саму чашу, а лишь то, что
лежит на дне ее. Но спорить с Морфином так же бессмысленно,
как биться головой о стену, его бюргерское упрямство
не знает предела.
*
Я выбрал не ночь, и даже не вечер, и не сумерки для
прощания с ней. Прохладные струи фонтана серебрились
в утреннем свете. Тихо и безлюдно, точно так, как мне
и хотелось. Я поставил ее на камень ограды и на минуту
вдруг пережил нечто похожее на безумный приступ гнева
и отчаяния, — отчего я должен был подчиняться этим странным
разрушительным законам и лишать себя единственного удовольствия,
которое к тому же я не выпросил и не похитил ни у кого,
а просто наткнулся на него, блуждая ночью по парку?
Я заглянул в чашу, там, на дне ее в сиреневато-сизом
небе колыхалась пышная листва деревьев, и плыли тяжелые
белые облака….
|