Проза и поэзия
 
 

Дмитрий Сторцев

Анпилов о Сторцеве


О СТРОЦЕВЕ
Как дедушка Строцева ходил в Иерусалим

Дедушка Строцева был азовский мещанин. Богатырской стати и страсти человек. Порой что-то у него перекипало через край. Тогда дедушка надевал на плечо покаянную суму, крестился и кланялся на четыре стороны света и шел пешком в Иерусалим. Бабушке так и докладывали:
«Твой-то опять в Иерусалим пошел».
Бабушка спешила вслед и всегда находила дедушку на одном и том же месте. В бурьяне за околицей, где того сваливал богатырский сон. Наверное, бабушка была маленькой сухой старушкой. Но каким-то образом она забирала дедушку из бурьяна и увозила домой.
Эту старинную историю рассказывал сам Строцев. Никаких красочных деталей я не позволил себе присочинить.
Хотя перо так и дрожало.


Как выглядит Строцев

Строцев похож на детский рисунок.
Палка, палка, огуречик, штришок улыбки, два удивленных круглых глаза, пружинки волосков.
Гнездо шевелюры, откуда выглядывает кукушонок лица.
Еще у Строцева есть ямка на подбородке.
Когда-то давно она была спрятана в бородку. Я еще помню эту бородку. Потом Строцев решил, что
сетовать совестно, комплексовать
ямочку прятать в бородку петушью
и навсегда убрал ее.
Теперь ямочка опять видна всем.


Как Строцев поет

Раньше Строцев играл на гитаре. Но петь было неудобно – гитара мешала ему размахивать руками. Потом, без гитары, дело пошло на лад.
Строцев отчаянно сощуривает глаза, сморщивает лицо, краснеет, начинает неритмично шататься и размахивать руками. Это значит, сейчас будет песня.
Поет Строцев сокрушительно. Не хуже, чем мычат и завывают глухие, воображая, что снаружи звучит человеческая речь.
Но, уверяю вас – первое впечатление ошибочно. Уверяю вас, Строцев отлично представляет, как звучит человеческая речь.


Он хотел быть хорошим

Поэт подсознательно имеет твердые представления о границах моральной свободы. Как и инстинкт к их нарушению. Стих сам, как барометр, чутко реагирует на критические отклонения.
Вот как стих наказал лирического героя.
я хочу быть хорошим
очень хорошим…
-- похвальное намерение.
лучше всех…
-- а это уже напрасно. Желание «быть лучше всех» продиктовано гордыней. И следует немедленное возмездие:
но я в небо подброшен
кем-то подброшен
жопой вверх.
И поделом.
Удивительно другое. Герой стихотворения так и остался парить среди неба. Ни у кого не парит, а у Строцева парит.


Родиться, проснуться

Поэт сновидит наяву.
Мне снится, что я авиатор,
и есть у меня ераплан.
И может, мне все-таки снится,
что есть у меня ераплан?
Поэт создание, наименее рожденное из живущих. Он еще спит большую часть суток и видит неземные сны. Младенчески лепечет что-то:
Примите к сведенью желток.
Шпион для зонтика находка…
Чем больше он воплощается в сон, тем развоплощенней он в реальности. И наоборот.
Биение на кромке двойного бытия.
Снилось мне: я верю в Бога.
Прежде верить не хотел,
думал: подожду немного,
много нерешенных дел…

…Будет все теперь иначе,
напряжений прежних нет.
Видишь, Господи, я плачу,
Я не плакал много лет.

Будет встреч сердечных много
у душевного огня…
…снилось мне: я верю в Бога,
да не верит Он в меня…

Замечательные, по-моему, стихи. Точное описание пробуждения в подлинную жизнь, состояние духа, оправданное любовью и смыслом. Но не «Он не верит» – герой сам себе до конца не верит. Потому что в глубине отдает отчет, что уснуть – все-таки не то же, что проснуться, протрезветь (или опьянеть трезвостью), окончательно родиться.
Стихотворение – еще аванс, контур обещанной встречи.


Строцев участвует в фестивале

1988 год. В огромном сверкающем зале дворца профсоюзов города Таллинна бушует тысяча любителей авторской песни. КСП во всей своей красе. Наконец на сцену выходит Строцев, тогда еще с гитарой. Никто из москвичей, во всяком случае – нашего круга, раньше его не слышал и не видел. Мирзаян и Лорес когда-то говорили, что есть в Минске поэт Строцев, но с чем его едят – никому из нас неизвестно.
Строцев ставит гитару на колено и заряжает первую песню. Пользоваться инструментом и голосом, в принципе, он умеет. Это слышно. Но как-то вкривь и вкось. То специально устрашающий басок подпустит, то пионерский фальцет. О стихах что сказать? – нечто обескураживающее по дурашливости и нескладухе:
Ух, у тети ворота!
Ух, у дяди ворота!
Мне б такие ворота,
Вот такие ворота!
Что за ворота, какого черта? Поклонникам уютной искренности Визбора и Никитина все эти «ворота» хуже красной тряпки, явное вредительство.
Короче, из зала на сцену хлещет даже не свист, а водопад визга. Один Луферов, мультипликационно приплясывая и победно озираясь, кричит «Браво!», очень довольный скандалом.
Но Строцеву, кажется, все нипочем. Помаргивая и покачиваясь, как стебелек на ветру, он вдруг читает обыкновенным голосом:
Я люблю ее, Господи
Я люблю ее, Господи
Я люблю ее, Господи
прости
я люблю ее больше Тебя!
Ее бедность
ее бренность земную
ее смертную жуть
ее грешную плоть
ее соль
ненасытность ее
несуразную глупость ее
неизбывность ее
безоглядную щедрость ее
человечность ее
сокровенную святость ее
Господи, прости…
В зале давно никто не буянит. Глядеть друг на друга неловко. Стыдно отчего-то. А на душе – хорошо. Как будто тихий сквознячок пролетел над головой.
Нет, очень хорошо…


Что доброго может быть из Минска?

А хотя бы и Шагал, который из Витебска. Вся Белоруссия видна сверху как на ладони, согретая его любящим взглядом.
А хоть и Вениамин Блаженный (Айзенштадт), чьи страдальческие сиротские, библейские стихи ранят сердце.
Конечно, Василь Быков.
Да хоть и Елена Казанцева, которая в России, словно в родной деревне – всюду своя.
«Песняры».
Обязательно что-то забыл.
А великих национальных писателей Янку Купалу, Якуба Колосо и др. в России, к сожалению, знают только по именам. Как Державина и Лермонтова где-нибудь в Италии.

Не думаю, что строцевская богемная компания середины 80-х «Белорусский климат» – так уж отличалась от московской, середины 70-х, или от питерских «митьков». Много портвейна и стеба, немного эзотерики и влечения к искусству, бурная молодость…
Строцев играл авторскую песню, придумывал и ставил авангардные спектакли, снимал «изустное» и документальное кино, живописал, издавал книги, сочинял. Праздники поэзии, на которые он приглашал в Минск О. Седакову, Е. Шварц, И. Иртеньева, Н. Искренко, Злату Коцич из Белграда, Бережкова, Каденко – были, наверное, самые лунатичные и обаятельные в 90-х.
А что касается провинциальности… Один московский юный, но весьма известный сочинитель очень хотел, чтобы его познакомили со Строцевым. Юноше почему-то важно было опереться на авторитет, выстроить творческую генеалогию, чтобы говорить потом: «Строцев – один из моих учителей».
Строцев от знакомства улизнул.


Книжная полка

Чуковский, Пушкин, Хлебников, Хармс, Заболоцкий, Введенский, Мандельштам, Седакова, Шварц, Аронзон, Блаженный, Ким, Цой, Пригов, школьный фольклор, жестокий романс, Слово о полку, Евангелие.


У Строцева уже есть три книги своих стихотворений

Знай наших.


«Тридцать восемь»

рыбу рыбой назову…
союз союзом
советских советских
социалистических социалистических
республик республик назову…

Это малоформатная книжечка из 38 страниц – концептуальная рамка. Поэт выступает как адамист-минималист, с одной стороны. С другой – как матерый концептуалист. Мир существует, но он еще не назван, вообразим себе.
я имя трамваю задумал трамвай…
Адам называл вещи в Раю. Советский Союз, видимо – домашний филиал Рая. Поэт – властелин имен. Понарошку, на время игры. Но и не без того, чтобы и всерьез.
Книга подписана псевдонимом – «Дима Строцев». Дима – очевидно, персонаж. Вроде Венички.


«Лишние сутки»

Что Строцев умеет валять в рифму, можно было догадаться и раньше. Но «Лишние сутки» – это что-то. Страниц 200 насквозь прорифмованного текста, какой-то, если подумать, подвиг прилежания.
По структуре – сюжетная повесть с постоянными героями и лирическими отступлениями. Нечто вроде энциклопедии молодежного быта, слэнга и душевного сумбура. Парад стилистических приемов. Прозрачный регулярный стих Строцев делает, кажется, одной левой.
…Ребята ушли. Я остался один в полумраке.
Пылает свеча. И гигантская тень от свечи
Живет на стене… и т.д.
Внутри поэмы парафраз «Крысолова» (пропажа детей) с иным финалом – дети вернулись. Что рифмуется с сюжетом всей вещи.
Поэтика – традиционная. Плюс – современная (80-х) разговорная речь.
Любопытная деталь: плясовым хореем («Во саду ли, в огороде») Строцев выговаривает сокровенное:
Снилось мне: я верю в Бога…
Торжественным пятистопным амфибрахием – болтае, даже учиняет перебранку:
-- Stand up, я сказал! А не то я тебя уничтожу!
-- Кончай… Ты разбудишь ни в чем не повинных людей…
-- Все люди ушли, чтоб не видеть бесстыжую рожу
твою…
Это и есть контрапункт, надо полагать.

Чувствуется избыток сил – и душевных, и творческих. И – отсутствие точки «упора», единого их приложения. Духовного деяния.
Вообще, поколение Строцева оказалось без выраженной внешней биографии, без явной общей судьбы.
С кем протекли его боренья?
С невыносимой легкостью бытия и стихосложения.
Ради взыскания судьбы и смысла.


Бумажные кораблики

Строцев предложил сделать бумажные кораблики.
Квартира залита июньским солнцем. Туда-сюда слоняются жены и малые дети. Мужчины с похмелья уныло курят и вздыхают, глядя в пол.
«Давайте склеим из ватмана корабли, -- ни с того ни с сего мечтательно говорит Строцев, -- прикрепим внутри свечки и пустим по реке…»

С непривычки я сварганиваю какое-то малограмотное корытце.
У Строцева – нечто архитектурнно выдающееся – с лебединой шеей и крыльями.
Наблюдая со стороны за нашими усилиями, Захаренков то сардонически хохочет, то умоляет бросить дурачиться и пойти за пивом. Но и его часа через три пробивает. Леша, пыхтя, собирает авангардистский катамаран из пенопласта и, по-моему, на гвоздях.

…В Минске ночь.
Кораблики, как распустившиеся цветы, медленно вращаются, уплывают вниз по течению. Вот один гаснет, другой. Долго еще вдали трепещет чей-то последний огонек.
Летняя прохлада накрывает город, пахнет автомобильной листвой и водорослями. Ничто больше не отражается в черной, тихо плещущей воде.
Уплыли кораблики.


«Виноград»

Виноград не зреет на севере. Для нас южная ягода – все-таки чуть экзотика, дитя счастья и полноты бытия. Кавказа, моря, Греции, Леванта. И стиха виноградное мясо, и кровь солнца и земли, и вино дружбы, и градины летнего дождя, и причастие, и город чудесного опьянения, и может быть – город вины.
«Виноград» – более=менее успешная попытка поэта собрать себя. На уровне мысли, чувства и стиля. Собраться с духом.
«по разумному саду ходить», «и мысленный кувшин на сердце уронить», «кто ты, мысленное чудо», «и пустыня ума как святыня бела»…
Логическое мышление, наверно, не самая сильная сторона поэзии Строцева. Он как-то не обожает этот процесс, скорее – обозначает. Назначает «уму» свое место – вставляет в рамку на краю стихотворного виноградника.
Так же, как и от рацио, поэт отказывается от дурных, сильных и юмористических чувств. Лирический герой не сердится, не обижается, не обвиняет, не отчаивается, не шутит – но благодарит, радуется, открывается дружбе, удивляется, просит прощения и сокровенно страдает.
А в маленьком цикле «Убогие песни» он заодно отказывается и от индивидуальных черт литературного стиля. Эти песни – почти готовый репертуар для паперти.
Я играю у маминых ног,
я, как мама, и светел, и наг.
И на плечи прохожих людей
опускается ласковый снег…
(От диссонансной рифмы отказаться решимости все-таки не хватило…)
Вообще-то за узнаваемость стиля Строцеву сражаться не приходится. Интонация, дыхание узнаваемы во всех трех книгах.
«Виноград» – сплошь лирика от первого лица: давай пойдем, давай собирать, люблю, мне, я, чем сумею, любимая, о Друже мой, мы, ты и т.д. (Это первые звуки стихотворений).
Вместе с тем Строцев сложил книгу о поэзии, дал простор песне, архаике, голосам любимых поэтов – ушедших и современников.
«Виноград» – открыт. Он – приглашение к братскому пиру, сердечной беседе.
небесные поэты, натките полотна
_____________________________

молодые друзья – с ними жены небесные рядом
всех объемлет рука, все одеты целующим взглядом

_____________________________

сырая соя книга написана крылом
от первой капли крови до утренней золы
полны мои колодцы, чисты и солоны

В книге – больше молчания, чем слова. Стихи – по касательной, вполслуха, боковым зрением.
Колодцы, полные тишиной. То есть – акустически отзывчивые.


Грузинский акцент

мы в Грузии, как в черной вазе
мы в Азии, как на гвозде
на остром, как тоска, алмазе
в невыносимой высоте

Попробуйте прочитать это про себя с грузинским акцентом. Стихи написаны в нерусской интонации. В каждой строке – цветистое восточное сравнение, горский декламационный жест. Свистящие и клекочущие согласные, гортанные «Ы».
И перевод с неизвестного, и сам оригинал.
Говорят, в самых лучших стихах – родной язык кажется чуть иностранным.


Рукопись

И вот новая поэма, незаконченная. В теории – бесконечная. Именуется «Монах Вера». Написаны две главы – «Звероносец» и «Любовь бездомная». Вещь имеет явные признаки жития и авантюрного романа (на ум приходит «Очарованный странник» Лескова), даже романа, что травят на лагерных нарах.
Как граф Толстой хватал руками ядра,
Юность прошла на столе бильярда!
Метался пленный дух, как шар, во тьме, —
В огне неистовых желаний!
Оказался незрелый мечтатель на дне,
В кругу сомнительных собратий!
Рассказчик постоянно перепрыгивает с «он» на «я», не являясь, кажется, участником эпических событий – битв с демонами.
Чувства – исключительно могучие, никаких полутонов. Художник хватает самой широкой кистью. Раз – смертельный ужас. Хвать – бешеное счастье. Два – безмерное самоуничижение. Восклицательные знаки вместо запятых. Скорость немотивированных переходов, гиперболические эпитеты, наивные (псевдо, псевдо) рифмы вызывают, как в жестоком романсе – инстинктивный смех.
Это не книга, -- сказал, а граната!…
Поэт нашел необычное основание новой стилистике – устный околоцерковный фольклор (если не придумал его). Рассказ ведется из-под маски, сказовым говором, как в песенках Охрименко, Шрейберга и Кристи, сложенных в 40-е: «Я был батальонный разведчик», «Входит Гамлет с пистолетом» и др. Слышны и голос и хор. Хор – слабоумен. Косноязык. Голос принадлежит современному интеллигенту, превозмогшему литературную науку. С одной стороны – обновление крови, припадание к истокам. С другой – остранение. С третьей – возможность новой искренности, героического пафоса, противоиронии.
Украсил бы хор монастырский
Послушника рев богатырский!
Речь-то идет о главных предметах – о грехе, о жертве, искуплении, обреченности и спасении.

Что еще случится с Верой (имя героя) и с Любовью (героиня)?
Они не знают. Они ждут ответа от художника.


Уйти. Остаться

Все же можно пройти долгий путь, не сходя с данного тебе в мире места.
Сбыться, остаться/стать собой, осветить и согреть окрестность, обжить остров и причалить его к материку.
И невозможно быть поэтом, но если уж нельзя им не быть, то всегда есть выход – быть.


Цитата

Докзимаро! Ревтете!
Никиподснеж!
Строцев


Постскриптум 1993 года

Д. Строцеву
Словно Бог живет над квартирою,
Разговору нет окончания.
Я всю ночь с тобой репетирую
Тихие слова и молчание.

Над Москвой звезда распускается,
Домочадцы спят с домоседами.
И ни капли не расплескается
Из того, о чем мы беседуем.

Как река с рекой перелитые,
Не достать до дна обнаженного –
Только семь небес, вглубь открытые,
И душа в душе отраженная.


ГЛАЗА. ВОЛШЕБНЫЕ ПРИТЧИ

1. Однажды, когда я был совсем маленький, я проснулся слепым. Я не испугался, а просто стал трогать возле себя. И вдруг обо что-то сильно-сильно порезался. Мне было очень больно и обидно, и я стал тихонечко звать: «Мама! Мама!» Потом громче: «Мама! Мама!» А мама была далеко, но она меня услышала и прибежала, а в руках у нее — таз с кипящим вареньем, только с огня сняла. Она подошла ко мне и сразу поняла в чем дело. Поскольку руки у нее были заняты, она наклонилась надо мной и стала выкусывать бельма у меня на глазах. Но у нее ничего не получалось. Она ниже наклонилась. Еще ниже. И вдруг таз накренился, и мама пролила мне на ножки варенье. Я закричал от боли — громко-громко. И прозрел.

2. Однажды, в 81-м году, когда я был студентом, я любил одну девушку. Меня очень волновал ее запах, и я все время хотел быть рядом с ней. Как-то раз я был у нее дома, а родители как раз смотрели телевизор в другой комнате. Я сидел и ждал ее, и тут она вошла ко мне голенькая, — наверно, хотела, чтобы я удивился, какая она. А я в этот момент ослеп, — я тогда часто терял зрение, иногда несколько раз в один день. Я чувствовал ее запах, знал, что она рядом, но не знал, где точно. Я сидел на краю дивана и стал обнимать воздух возле себя. Просто так, наугад, чтобы ее не обидеть. А она на меня крепко обиделась, — подумала, что я дурачок. И полюбила другого юношу, у которого глаза были на своем месте. А я только вышел от нее — прозрел. Иду по улице, — а дело было весной, вижу — на дорожке — отломанная ветка. Красивая, красивая ветка, полная цветов и листьев. Я только подумал: «Тоже одинокая ветка. А какая красивая, как девушка». А ветка и говорит: «А я и есть девушка, только заколдованная. Если ты меня поцелуешь, я стану твоей женой». Я и стал ее целовать в цветочки. А она потом и говорит: «Сколько раз ты меня поцеловал, столько у нас будет милых деток». А я не помню сколько раз я поцеловал. Два, три, а может — четыре?

3. Однажды меня на улице кто-то сглазил. (По крайней мере, так мне потом этот случай объяснили). Я вернулся домой и лег спать. Ночью у меня случился жар. Я проснулся от страшного зуда во всем теле. Оказалось, что я весь покрыт ужасными волдырями, которые с каждой минутой становились все больше. Волдырей были десятки, причем, выскочили они в самых неожиданных местах. Они были везде: на пятках, в паху, на шее, на спине, на щеках и даже на мочках ушей. Я боялся до них дотронуться, потому что чувствовал, как под тонкой кожицей пошевеливаются гнойники. Я тогда снимал квартиру без телефона. У меня оставался один выход. Я бросился к входной двери, чтобы хотя бы крикнуть о помощи. Но видно от резкого движения вдруг начали лопаться мои гнойники. Я упал в обморок. Но сначала я ослеп — от хлынувшего на меня немыслимого света. Когда я очнулся, я сразу все понял. Я понял, что я прозрел. Что у меня открылись глаза — десятки глаз! Да, это были не волдыри, это были глаза. Все тело мое стало зрячим. Я видел всем телом. Я видел все, что происходит за стенами, надо мной и подо мной. Я наблюдал движение мельчайших частиц пыли. Эти глаза видели все. И, самое главное, я мгновенно усваивал это невероятное обилие информации. И я просто чувствовал, как расширяется мое сознание. Я был абсолютно счастлив. Я понял, что я не хочу летать, я больше не хочу иметь женщину, не хочу быть знаменитым поэтом. Больше я не хочу ничего — у меня есть все. Я вижу. В таком состоянии я прожил несколько дней. И вот однажды я вспомнил о каком-то пустяке. По-моему, мне надо было сделать звонок по телефону. Я решительно направился к двери. И уже на пороге я опомнился. Ведь я был совершенно голый. Причем эти бесчисленные глаза! Кого угодно мог смутить такой вид. Я вернулся в комнату. Сперва надел трусы, потом майку, потом брюки, — носки, рубашку, куртку. Все равно оставались открытые участки тела, где моргали эти невозможные глаза. Я надел перчатки, нахлобучил ушанку, замотал шею шарфом. И, будь что будет, шагнул к двери. И… снова упал в обморок. Случилось что-то вроде удушья. Ведь со мной это было впервые — такое количество глаз! Я закупорил все свои глаза, а, значит, — перекрыл кислород. Шаг к двери — это последнее, что я помню. Дальше была больница, бесконечные капельницы, перевязки. Какой-то дурацкий диагноз. В результате, никто ничего не понял, и я вернулся к обычной жизни. В общем-то, все как бы вернулось на круги своя. Но с тех пор я не могу смотреть на себя в зеркало. Вообще, не могу смотреть на обнаженное человеческое тело. Мне кажется, что не я на него смотрю, а оно — на меня. И видит меня насквозь, — видит, что я предатель.

4. Однажды я наткнулся на издыхающую собаку. Ее переехала машина. Собака смотрела на меня. Я наклонился над ней и прошептал: «Я очень хочу тебя любить, но ты так изувечена. Твои внутренности разбросаны по всей улице. Я боюсь ослепнуть от омерзения». Собака сказала: «А ты смотри мне в глаза. И ты больше ничего не увидишь, ты больше никогда не ослепнешь. Потому, что мои глаза — это твои глаза. Те глаза, которыми ты смотрел на голую студентку. Глаза, полные слез и благодарности».

Дмитрий СТРОЦЕВ

КАВКАЗ
РАДОСТИ

МИНСК
2001

Перед лицом своих товарищей торжественно клянусь
говорить правду и только художественную правду

NEXT STOP – SOVIET

Из Минска добирались стопом. Поводом для поездки в Москву послужило открытие международного движения «Next stop – Soviet». Торжества проходили под эгидой комсомола. Приехали неформалы – датчане. Первая встреча туземцев с европейскими миссионерами. Аборигены – комсомольцы – в кримпленовых костюмах, при галстуках. Гости – крашеные, с ирокезами, с серьгами в ноздрях, джинсовые и вельветовые. Тусовка на лестнице и в вестибюле молодежного дворца на курьих ножках – ритуальный обмен дарами. Наши – раздают анкеты и шариковые ручки, даки – передают через головы огромные осьмигранные бобины с «Коянискатцы». Фильм подействовал тонизирующе, искупил часы блуждания и досады.
Ночью – в общежитии – умывались «Советским шампанским». Бурно жестикулируя, открывали друг другу глаза на вещи. Мы традиционно напились, райские птицы под утро пестрой стайкой упорхнули в спальный корпус. Я смутно осознаю себя в каком-то дверном проеме с мертвецки пьяным Женькой на руках. Объясняю, что товарищу плохо, что его надо уложить спать. Миловидные датчане среднего пола вежливо провожают нас из комнаты и закрывают перед нами дверь. Я еще некоторое время, как хатынский монумент, скитаюсь по темным и пустым коридорам. Наступает июльское утро.

ЯСНАЯ ПОЛЯНА

Удача. Солнце встало, и мы на трассе. Я и Женька. Ира до Харькова едет поездом.
Монотонные российские километры. Машины меняем, как перчатки. Каждому новому водиле втираем что-то новенькое, телеги гоним по очереди.
Просыпаюсь от толчка на заднем сидении «Москвича». Юнов ткнул меня в плечо и уже дрыхнет с открытым ртом впереди, рядом с водителем.
«И что ваш техникум? На кого учитесь, ребята?» – водитель ждет продолжения неизвестного мне повествования.
Я спросонья озираюсь по сторонам. Ага, Тульская область. Она где-то здесь.
«Так что, техникум-интернат?» – настаивает владелец транспортного средства.
«Толстого чтите?» – вдруг строго отвечаю я вопросом на вопрос.
«Ясная Поляна!» – ухмыляется водитель.
Вот оно. Туляк туляка видит издалека.

ВОЕННО-ГРУЗИНСКАЯ ДОРОГА

На выезде из Ростова стояла необыкновенная девушка-статуэтка в веселом сарафане. Над ее головой вращался и покачивался небывалых размеров черный зонт Оле-Лукойе. Вращался от скуки, покачивался – в прибойных волнах разрываемого грузовиками зноя. В сорокаградусном пекле шикарный черный зонт – уловка изнемогших стопников, точка надежды.
Юноша полулежал в лебеде под откосом, созерцая запыленные лохматые шапки придорожного татарника.
Женька уехал минут десять назад на каком-то тихоходе местного сообщения. Было совершенно ясно, что выкинут его на первом же повороте, но чувство зависти не оставляло. Движение – жизнь.
Я очнулся от обморока, когда Ира уже салютовала мне сложенным зонтом из дверей беленькой «шестерки». Водитель-армянин без удовольствия поприветствовал неожиданного спутника восхитительной европеянки.
Геракл, так звали командира экипажа, сразу избрал тактику штурма и натиска. Цитадель, то есть Ирина, должна быть взята любой ценой, даже ценой бутыли марочного армянского коньяка. Коньяк был выставлен немедленно. Дама учтиво отказалась от напитка, я же, напротив, набросился на дармовое угощение со всей рьяностью белорусского темперамента.
Мир расцветился сарьяновскими красками. Я блаженно лыбился, развалясь на заднем сидении и катастрофически хмелея. Вокруг меня вздыбливался и приосанивался пейзаж, под меня с шумом ныряли и куда-то стремительно уносились потоки, впереди то скручивалась, то выстреливала серпантином дорога.
Пятизвездочное зелье, потребляемое из горлышка и натощак, действовало по плану. Я засыпал и пробуждался, нерыцарственно разметавшись на полсалона. За честь дамы стоять было некому.
Геракл каждую неделю ездит в Тольятти за «жигулями». Дорогу знает, как облупленную. Мы не проскочим Казбеги? Не задавай глупых вопросов. Ты едешь в Тбилиси? Нет, ты едешь ко мне в гости, я познакомлю тебя с мамой. Да, под Ереваном. Позор – быть на Кавказе и не посетить Армению. Сначала ты посмотришь Ереван, потом смотри Тбилиси.
Надо оговориться – за честь дамы я был спокоен. Во-первых, по неписаному стопному правилу хозяину-водителю, пока он тебя везет, нельзя прекословить. Во-вторых, Геракл был весьма скромного обаяния мужчина. Ира же, надо сказать, девушка видная и разборчивая. Так что ничего такого тут и быть не могло.
Позади слева остались большие бетонные буквы: «ГРОЗНЫЙ». Дорога в какой-то момент съежилась до размеров улочки, тесно облепленной глиняными домиками, напоминавшими какие-то гнезда. Прямо на дороге возлежали длинноногие свиньи и коровы. По сторонам, во множестве, на корточках – сидели люди. Только однажды мы остановились – забрать мясистые бурые помидоры.
Затем дорога опять стала просторной. Теперь это была прямая стрела, пущенная в тишине виноградников, умиротворенно остывавших в закатных лучах солнца. Такая дорога могла привести только к морю.
Ира сладко посапывала сзади, я медленно трезвел рядом с утомленным водителем. «Горы отступили. Это не Крестовый перевал», – нечаянно вырвалось у меня. Реакция на мои слова была ошеломляющая: Геракл с визгом затормозил, затем, не отрывая лица от совершенно пустынной сумеречной трассы, на ощупь отыскал в бардачке «Атлас автомобильных дорог» и долго молча шевелил губами, листая страницы.
Незадачливый армянин, к ночи, с пустым топливным баком (это когда бензин по талонам), где-то в долине Дагестана или еще круче – Азербайджана, в полста километрах от Каспийского моря.
Мы понеслись обратно. Геракл время от времени бросал на обочине машину и уходил во тьму. Затем возвращался, с каменным лицом падал за руль, и мы резали ночь дальше.
В горах нас ждала буря. Свирепые каменные великаны-уаиги, выкрикивая громовые проклятия, сверкали в вышине занесенными клинками. Небо обрушилось ливнем, и в отблесках молний притягательно зияли бездны.
В Казбеги, у почты, глубокой ночью, под проливным дождем, нас никто не ждал. Геракл предложил без остановки ехать дальше. Тут проявила характер Ира. Даже под угрозой высадки она наотрез отказалась уезжать без Жени. Мы начали методично, квартал за кварталом, прочесывать горный поселок. Вода стояла между домами, как в Венеции. Наш глиссер захлебывался волной. Только однажды мы столкнулись с патрульной милицейской машиной. Джинсового? Волосатого? С серьгой в ухе? Нет, не видели. Решили передремать до утра в машине. Разложили передние сидения. Геракл крался к нимфе. Я громко ругался по матери. Вор затихал, затем, вздохнув, крался дальше. Я материл снова. И так до бесконечности. Пока не открылась почта. На почте нам подтвердили – да, сидел такой до самого вечера. Потом куда-то увезли милиционеры. Геракл больше не мог ждать. Может, Женька уже в Тбилиси? На всякий случай мы оставили для него на почте деньги и записку и отбыли в смешанных чувствах.

ПИСТОЛЕТ БРОДСКОГО

Эту главу правильнее было бы назвать: «Пистолет сына Бродского». Но исключить вероятность отеческого дара тоже нельзя. Ведь мог же отец сыну оставить на память – пистолет? Помните:
Достань из чемодана пистолет…
Лада приехала в Тбилиси днем раньше и тоже остановилась у Цецхладзе. Здесь мы и познакомились. Я, Женя, Ира и Лада. Познакомились за праздничным семейным столом. Праздновался приезд гостей, нас. Традиционного грузинского многоголосия мы не дождались, но попотчевались на славу. Лада пожелала закурить. В доме не курили. Я вызвался проводить даму на крыльцо. Мама Цецхладзе с тревогой и сомнением оглядела меня с ног до головы. Совсем не мужчина, мальчик, сможет ли такой защитить в ночи?
Мы курили на лавочке у подъезда. Вино попервоначалу здорово ударило в голову. Близость оголенного благоуханного девичьего плеча. Туман прекрасной незнакомки. Ленинградки.
И ты поэт. Девушка блеснула глазами. Летняя тряпочка чуть прикрывает ладную спортивную фигурку. Я знаю сына поэта. Бродского. Такую открытую грудь не только в Тбилиси – во всем Союзе не покажут. Недаром мама Цецхладзе беспокоится. Наркоман. Истерик. Бродский их с матерью бросил. Он его ненавидит. На двери нарисовал три шестерки. Хочет застрелиться. Я забрала у него пистолет. Рука самопроизвольно скользит по спине: это еще ткань, а это – кожа.
Что-то тупое и холодное уперлось в солнечное сплетение. Вот этот самый пистолет. Где она его прятала?
Мы вернулись к столу. Через пару дней всей североевропейской компанией перекочевали к Нико. После очередной полубессонной комариной ночи (Нико живет на антресолях в старом Тбилиси) Лада приблизилась ко мне на критическое расстояние и доверительно продышала: «У меня сегодня хорошее настроение». У меня тоже было неплохое настроение, и я поспешил в Караван-сарай, догонять товарищей. До открытия выставки оставался один день.
Потом Лада в сопровождении двух статных грузин совершила поездку в Абхазию, к морю. Здесь на глазах изумленных кавказцев, обнаженная, совершала омовения в струях пресной воды. Я знаю – ее хранил талисман. Пистолет Бродского.

КАЛЛИГРАФИЯ

До поездки в Грузию у меня, дипломированного архитектора, было четкое представление о том, что такое каллиграфический почерк. Это когда рукописные буквы не отличишь от печатных. Очень просто. Художественное произведение – это не то, что можно сляпать одной левой. И так далее.
Вообще меня, человека, наученного держать линейку и карандаш, как-то многое и сразу начало задевать по мере моего укоренения в грузинском ландшафте. Например, камень напротив главного тбилисского храма, Сиони, по-моему, никто не ставил на его место. Просто в допотопные времена он скатился с окрестных гор и лег там, где лежит. Путники и пастухи обходили его, и градостроители почтительно обошли стороной, как-то незатейливо привязав к нему генплан.
В один из дней – а день был оглушительно солнечный – я познакомился с Нико. Ребята уже знали Нико по Нарве. Как и все Цецхладзе, двоюродный брат Мамуки и Майи – художник.
Мы, в компании двух иностранок, покупательниц, смотрим работы художника у него дома в гостиной. Это графические листы первого формата. Нико выхватывает их, как факир, по очереди из высоченной стопы ватмана, сваленного между столом и сервантом.
Это асинхронный тик на оба глаза. Это ошеломляющая пластика дядюшки из «Амаркорда». Это как локоть, острый кадык и щетина до бровей. Это неукротимый, как Терек, поток русско-английских междометий.
Дамы экстатически взвизгивают при появлении каждого нового шедевра. Я со скептической миной допиваю третью бутылку «Ахашени»: мало я повидал самозванцев – сам такой. И вдруг делаю стойку: из-за края очередного листа выглянуло личико какого-то колоссального младенца. Задумчивые глаза рассвета. Восхищение списываю на алкоголь.
Потом – оформление выставки в Караван-сарае. Фотографии крепили кнопками прямо к влажной и теплой штукатурке по периметру выставочного зала, уставленного медными окислившимися столбиками. В средние века эти столбики служили опорами для открытого навеса. Под навес ставили повозки, а верблюдов вязали прямо к столбам. В бывших винных погребах под залом обнаружилось настоящее подземное озеро, оно и обеспечивало стопроцентную влажность в помещении, от которой фотки на стенах на второй день поплыли, одежда прикипала к телу, звуки и волосы свивались в волнистые пряди, головы хмелели.
Выставка получила название «Броуновское движение № 4». Добавка «…в сторону весны» была отвергнута. Мы уговорили грузин поучаствовать. Кроме фотографий решено было выставить и некоторые мои тексты. Мамука Джапаридзе и Шалва представили спонтанные объекты: Мамука – прах, выметенный из углов и собранный в кучку в центре зала; Шалва – трехколесный велосипед и простынку со следами первой брачной ночи.
Нико вызвался написать мой текст на большом листе ДВП. Я, к моему стыду, поначалу усомнился в его возможностях. Но Мамука авторитетно заверил, что у Нико прекрасная каллиграфия, и сам с каким-то даже благоговением приготовил тушь и короткую деревянную палочку для письма.
Нико пристроил белый загрунтованный лист на полу возле кучки праха, присел рядом на корточки, прикусил язык и, помаргивая глазами, начал работать. Грузины сомкнулись у него за спиной, мы невольно подтянулись тоже. Шум смолк – все молча курили и следили за работой гения.
Нико, пружиня на корточках, перешагивал вдоль листа. При этом он возбужденно сопел, почесывался и взмахивал под черной майкой лопатками, как петушок.
Из-под «пера» мастера выходили сущие каракули. Парень писал, как курица лапой. Во втором стихе была допущена досадная описка:
Луна. Под луной стина.
Нико крест-накрест перечеркнул неправильную букву и рядом, в строчку, написал правильную. Все выглядело крайне неопрятно. При этом толпа зрителей, по-моему, была в восторге. Модный график явно издевался над молодой поэзией, и я уже думал о том, как буду заново перегрунтовывать лист.
Образец каллиграфии так и остался лежать где-то на полу. В продолжение доброй половины выставки я старательно обходил его стороной, пока вдруг не поймал себя на мысли, что из всего великолепия представленной экспозиции только это полотно и хочу забрать с собой, иметь неизменным спутником во всех моих странствиях и мытарствах.

Окно. За окном луна.
Луна. Под луной стиена.
Стена. На стене окно.
Окно. За окхном темно.

По иронии судьбы я буквально через неделю после поездки в Грузию оказался в Риге. Там мне встретился совсем другой камень. Молодая женщина смотрелась в безукоризненно отполированное гранитное зеркало при входе в какой-то банк и поправляла прическу. Другой камень – другая каллиграфия – другая свобода.

НОВАЯ ТОЛПА МИНСКИХ ПИЖОНОВ

Завидуйте, мы были у Параджанова. И ушли от него с дарами. Я унес от классика мирового кинематографа какую-то примитивную посудину из тонкого металла, наподобие кастрюльки. А Юнову достался великолепный подойник, какими пользуются кавказские женщины в условиях высокогорья. Один из тех, что украшают головы девушек в «Ашик-керибе».
Параджанов на пороге встретил нас залпом из всех орудий. Почти одновременно прогремели вопросы: «Что, новая толпа минских пижонов?», «Кто любит девушку?», обращенный ко мне и Жене, и сообщение о том, что прежде хозяин «оттрахал сорок коммунистов, но теперь все наоборот».
Мы с Ирой поднимались к дому мэтра по знаменитой брусчатке с благоговением и трепетом. «Цвет граната» был уже моим самым любимым фильмом. Ира тоже смотрела Параджанова. Женька был навеселе, ничего не знал и не видел. Весь путь до порога он проболтал с Нико и Олегом, и ему не было дела ни до чего. До порога.
На пороге нас встретил гений скандала и провокации. Несчастный Юнов вдруг стал объектом особого внимания и испытания…
Нет, великий человек встретил нас не на пороге, а в постели. Лежа в постели. Увы, ко времени нашего визита Сергей Параджанов был уже смертельно болен. Он лежал на металлической, с шарами, кровати, укрыв чресла белой простыней. Голая левая нога режиссера свешивалась на пол.
Вокруг кровати в пиршественном беспорядке расположились вещи и сподвижники. Великое множество самых несопоставимых вещей и немного людей.
«Кто любит девушку?» – вопрошал знаменитый муж. Не знаю как Женя, а я на глубине какого-то исподнего стыда вдруг пережил всю полноту вопроса. Кто мы рядом с Ириной? Если мужчины, то почему не любим, как мужчины? Братья?.. Ответ пришел позже.
«Вы знаете Кищенко? Новая толпа минских пижонов! Кто вы такие, если не знаете Кищенко! В Минске есть один художник, и вы его не знаете!»
Конечно, мы были пижоны. Юнов – хайратый и весь в дырках на английских булавках. Ирка Парус в темном, как планетарий, платье, усыпанном, как звездами, десятками алых флуоресцентных некстстоповских значков, которые мы с Женькой нацепили еще в Москве. И я с боку припека. Мы не знали Кищенко. Мы знали себе цену, и с нас было довольно.
«Это вы – фотографы? Вот мой оператор, который снял самое гениальное кино. Покажите ему фотографии».
Ребята принесли для показа большую папку с работами. Женя пристроил ее на стуле рядом с кроватью и начал по одному передавать листы Параджанову.
«Что это такое? Кто тебя учил держать камеру? Да вы хоть что-нибудь понимаете в профессии? Посмотри, – мэтр рассеянно принимает работы и передает оператору. – Вы мои фотографии видели? Нико, подай вон тот альбом».
Нико, который до сих пор обращал на себя исключительно мало внимания, бросается извлекать из-под груды вещей фотоальбом. Это оказывается банальный семейный альбом с любительскими карточками, демонстрация которого приводит Юнова в негодование. Да что, собственно, происходит? Привели к какому-то грузинскому Хадееву? Сколько можно терпеть эти издевательства? Почему все потупились и молчат? На лице у Жени можно было прочитать борьбу самых противоречивых чувств. Но всякий раз, на поверку, побеждало врожденное благородство.
«У тебя красивые руки, – Параджанов смотрит на Женю, как на коня. – Разуйся. У тебя, наверно, красивые ноги».
Юнов, из последних сил сохраняя самообладание, пытается отстаивать свою художественную позицию и искусство товарищей.
«Искусство? Что ты понимаешь в искусстве. Хочешь, я устрою тебя во ВГИК? Олег, покажи им мои коллажи».
Мы в сопровождении «наших грузин» выходим из комнаты на веранду, которая вся оказывается заклеенной дичайшей аппликацией в характерном параджановском стиле. Представляю, какое впечатление этот винегрет из препарированных кукол, фольги и перышек в свое время произвел на Мастроянни.
«Это не искусство. Мы это не признаем. Мы признаем личность, а это не признаем, – с какой-то болезненной гримасой нашептывает нам Нико, пока мы ходим по галерее. – Вы его не слушайте. Ему фотографии нравятся, своему оператору по-грузински он говорит совсем другое», – утешает нас Олег.
Мы возвращаемся в комнату. Нас ждет грандиозный кадр. На полу, возле кровати сидит здоровенный детина. Параджанов гладит его ладонью по бритой голове. Это герой недавно снятого «Ашик-кериба». Малый, выйдя из тюрьмы, сразу снялся у гениального режиссера и вскоре снова сел, кажется за убийство.
«Фотографировать надо не головой, а яйцами»,— сообщает нам последнее напутствие Сергей Параджанов. Мы выскакиваем на улицу, почесываясь и отряхиваясь, как после доброй головомойки.
Великий гражданин Кавказа, он хорошо знал болезнь своей прекрасной Родины. Национализм. Армян, которые из честолюбивых соображений звали его умирать в Ереван, он гнал с порога поганой метлой: «Пошли вон, провинциалы!» Свой последний фильм, как завещание, он, армянин, снял по мотивам произведения русского автора, на грузинском материале и озвучил по-азербайджански.
Он, коренной тбилисец, любил свой разноязыкий город, как символ единого европейского Кавказа, и мне дороги эти мысли и чувства.

ОДНО СТИХОТВОРЕНИЕ

В Тбилиси я написал всего одно стихотворение. Получилась какая-то невольная оглядка: из прошлого в будущее.
А дело было так. Я заболел, затемпературил. Гномы ушли, а меня оставили на краю земли – в доме Цецхладзе. Я печально похаживал по притихшей квартире, поскрипывая половицами и разглядывая расписанные веником покои. Майя Цецхладзе, гениально непредсказуемый художник, как-то в одночасье преобразила скромное убежище своей семьи, трехкомнатку в типовом многоэтажном доме. Растворив краску в ведре с водой и вооружившись веником, она смело обмела стены и потолки, зажигая то тут то там легкие, как дыхание, перьевидные узоры. Получились какие-то удивительно укромные дебри, райские кущи.
Друзья укатили пить, как-то на грузинский манер забубнил дождь или просто исполнилось сердце рыдания:

Дождь во мне – он идет, как идет
Я остался без крыши с утра
И теперь все равно, что вовне, что во мне
Или как там еще

Или сам я не тот за кого
Или вышел с утра из себя
И теперь целый дождь напролет
Жалко нету ни капли вина

Может быть из высокой страны
Приплывет величавый грузин
И в гортани посадит лозу
Я бы лучшего не пожелал

Может быть, я и сам добреду
По такому дождю до тебя
Жалко нет головы у меня
Может, вырастет после дождя

РЕЧЬ ГИТЛЕРА НА ТРЕТЬЕМ СЪЕЗДЕ КОМСОМОЛА

Мы пили каждый день. Пили здоровое грузинское вино. И на третью неделю перестали пьянеть. То есть мы хмелели, необыкновенно воодушевлялись, выпивали все предложенные напитки и, сохраняя ясность ума и живость темперамента, искали продолжения.
У Сухиши время от времени возникали воздыхатели. Надо сказать, что однажды прямо на проспекте Руставели к нам подошел мужчина и попросил у меня и Жени разрешения дотронуться до руки девушки. У Ирины ослепительно белая для восточного глаза кожа, создающая эффект какого-то внутреннего свечения, и мы с Женей с участием и пониманием отнеслись к трепетным чувствам незнакомца, но сами принимать решения не стали. В тот бархатный июльский вечер богиня была благосклонна и допустила прикосновение.
Мало-помалу в головах ряда оппозиционно настроенных грузин созрел коварный замысел. Заговорщики придумали заманить нашу троицу в квартиру-музей классика грузинского театра Акакия Хоравы, уговорить выпить на спор двенадцать литров молодого вина, чем уложить нас наповал, и затем предать Ирину в руки внука классика. Внук уже некоторое время безуспешно домогался расположения нашей подруги.
Квартира-музей находится в сталинском, с высоченными потолками, доме в центре города. Выделенный под музей просторный зал смотрит окнами на улицу, он окружен анфиладой широчайших коридоров и комнат и не сразу бросается в глаза. Со стороны двора, утопающего в зелени платанов, устроена открытая лоджия, способная вместить театральную труппу в полном составе.
В пустой лоджии у стены стоял холодильник с напитками и небольшой овальный столик, за которым мы впятером уютно и устроились. Мы – это Ира, Женя, я, внук и Георгий, нордически уравновешенный на нашем артистическом фоне потомственный геолог из уважаемой в Грузии династии.
Почти сразу планы заговорщиков нарушил Нико, который влетел, по-моему, без приглашения и с жадностью набросился на вино. Когда вино иссякло, хозяин-внук, поморщившись, достал из запасника двухлитровую бутыль чачи. Чача подходила к концу, по-южному стремительно темнело, нас было уже человек восемь-девять. В общем, все было в порядке вещей до тех пор, пока не зажгли свет. С зажженным светом лоджия превратилась в роскошную сценическую площадку, открытую для широкой аудитории старинного грузинского двора.
Настоящий народный художник упустить шанс прямого публичного обращения был не в состоянии. Нико потребовал у хозяина стремянку, установил ее посреди лоджии и объявил нам, что сейчас со стремянки прозвучит речь. Речь Гитлера на Третьем съезде комсомола.
Обращение к согражданам было прочитано по-грузински с использованием таких международных терминов, как «хайль Гитлер» и «Гитлер капут». Также прозвучали имена классиков духовного авангарда ХХ-го века: Малевича, Рильке, Бойса и Кашкуревича. На пламенную речь трибуна двор ответил вдумчивым гробовым молчанием.
Далее имела место неуправляемая термоядерная реакция. Внук, под предлогом похода за сигаретами, увлек Иру на улицу для решительного разговора. Воспользовавшись отсутствием хранителя, когорта революционеров прошествовала в сокровищницу. Музей оказался гигантской комнатой, увешанной и уставленной двумя родами экспонатов. Это были различные виды холодного оружия и всевозможные сосуды для питья. Сабли и пики перемежались рогами, кувшинами и какими-то извращенными тыквочками, из которых влагу можно добывать только по капле.
Ядром экспозиции домашнего музея классика, безусловно, является небольшая записка, нацарапанная на выцветшем клочке бумаги величиной в полтетрадного листа. Драгоценная реликвия прижата к стене пластиночкой оргстекла и заботливо охраняется от попадания прямых солнечных лучей. В ней неровным почерком начертано примерно следующее: «Дорогой Акакий. Прости, что я не вышел к грузинской делегации. Я был пян. Твой Иосиф Сталин».
Я знакомился с содержанием исторического послания. Вдруг у меня за спиной раздались гортанные душераздирающие клики и грянули мечи. Я оглянулся и в ужасе прижался к стене: Нико и Георгий, вооружившись один палашом, а другой антикварным ятаганом, с перекошенными лицами сошлись в смертельном поединке. Оглушительные искрометные удары стали о сталь. Возвышенные периоды из немецкой, грузинской и тарабарской героической лирики, извергаемые в эффектных позах на краю неизбежной гибели. Здесь бы и обратить внимание на уравновешенного геолога.
Зазубренные экспонаты были возвращены на стены. В этом доме пить больше было нечего. Внук был посрамлен. Ирина опять была с нами. И мы двинулись к Куре.

ХАШИ

Уместно будет напомнить, что в незабвенном 88-м году в Великой и Необъятной бушевал сухой закон. Беда не обошла стороной и столицу виноделия. Грузины утверждали, что вина в городе стало не хватать. Правда, мы недостатка не ощутили.
Тем не менее в ночное время спиртное, а именно чачу, можно было добыть только на набережной у сторожей арбузов. За тем мы и спустились к реке.
Свирепые арбузы содержались в огромных металлических клетках под открытым небом вдоль всей Куры круглосуточно. В те времена такое зрелище было для нас в диковинку, это позднее передвижные зверинцы расползлись до самых до окраин.
Ночные сторожа по совместительству, и все больше для умной компании, приторговывали запрещенным товаром. К одному из таких мудрецов мы в темноте и приблизились. Завязался неспешный философский разговор с последовательным представлением и пересчетом участников. На платформу весов была бережно препровождена бутылочка. Протирались и проверялись на лунный свет стаканы, на закуску рубился арбуз.
Тут и подкатила милицейская упаковка. Бутылка была предусмотрительно убрана под прилавок. Сержант спросил документы у честной компании. Не помню, обнаружился ли паспорт у сторожа, но из всех нас обладателем бесценного груза оказался только Георгий.
Далее страж порядка поинтересовался, имеем ли при себе оружие. На что получил утвердительный ответ.
Юнов на открытых ладонях предъявлял вопрошающему какие-то предметики. Как потом выяснилось, лежали – на правой ладони – пластмассовый водяной пистолет, на левой – ножик-брелок, не фиксирующийся ни в одном положении. Что это было такое? Дерзость нетрезвого юноши привела работника правоохранительных органов в бешенство. Он приказал всем занять места в машине. Улаживать конфликт принялся Георгий как единственная удостоверенная личность. Обряд замирения показался изнурительно долгим, но дипломатические способности потомственного грузинского интеллигента взяли верх.
На этот момент приходится психологический перелом в драматургии нашего повествования.
Менты, хлопнув крышкой, укатили. Мы остались допивать чачу. Но что-то необратимо изменилось в самом воздухе приключения. Во-первых, потянуло страшным холодом от реки. Во-вторых, мы попали в полную зависимость от Георгия. Он потребовал беспрекословной дисциплины как поручитель.
Унылой вереницей, с убитой волей мы потянулись вдоль набережной, вверх по ущелью, за каким-то лядом. Это называлось «хаши». Георгий, подбадривая нас, аппетитно чмокал губами и злорадно нахваливал тепло и уют пункта нашего следования. Мы плелись целую вечность, холод сожрал до костей, с трезвостью накатила свинцовая усталость. Ведь мы, по сути, совершали восхождение. По плану вожатого, мы должны были прийти к открытию хашной. Но как ни долог был путь, мы успели на час раньше. Одеревеневшие от холода и усталости, мы просто ссыпались, как тюки, у входа. И тут же забылись тревожным сном.
Помню уже открытую дверь. Георгий по одному провожает нас в помещение, где на пиросманиевской клеенке ждет яство.
Хашная – это обыкновенная шоферская столовка, где водители завтракают перед рейсом. Потолок низкий, свет тусклый, накурено дико. Посреди нашего стола – бутылка самогона. В громадных мисках – клейкая бурая густая жаркая масса с фрагментами животных останков.
Неудержимые приступы тошноты. Георгий разливает чачу. Ни пить, ни есть невозможно. Благо никто из посетителей не обращает на нас внимания. Ирина еще пытается подцепить ложкой желудок.
Затем, не сговариваясь, мы вываливаемся на улицу. Уже совершенно светло. Последним выскакивает Георгий: он, видимо, задержался, расплачиваясь за трапезу. Его команды по-прежнему отрывисты и категоричны.
Он спускается на проезжую часть и как бы становится на место водителя в воображаемом автомобиле. Затем без намека на улыбку предлагает Ирине занять место на переднем сидении рядом с собой. Мы – я, Женька и еще пара теней – набиваемся на заднее сидение, и автомобиль тут же приходит в движение.
Перестроившись во второй ряд, мы подъезжаем к перекрестку. На светофоре поворачиваем налево и в третьем ряду по проспекту, под визг тормозов, рев клаксонов и лай водителей, целый квартал неумолимо движемся к какому-то концу. Затем перестраиваемся в первый ряд и припарковываемся. Георгий оставляет водительское место, молча жмет наши дрожащие руки, прощается и уходит навсегда.

САМЕБА

На Кавказе я услышал много чарующе прекрасных, удивительных по звучанию и всегда непонятных слов. Значение одного я узнал и запомнил. Самеба по-грузински значит Троица.
После открытия выставки мы втроем оказались вынуждены каждое утро в течение почти что месяца приезжать в Караван-сарай, открывать зал и до вечера обслуживать экспозицию, развлекая себя и редких посетителей всеми доступными нам способами.
Как сооружение Караван-сарай представляет собой многоярусный, прямоугольный в плане торговый двор-колодец, теперь перекрытый стеклянной крышей. Наподобие московского ГУМа. Только древнее и уютнее.
В самую лютую жару здесь прохладно. Посреди двора, или теперь – зала, разбит прекрасный фонтан. Звук падающей воды многократно отражается стенами, отчего возникает уникальный акустический эффект грота. В течение всего дня работают кофейни, мини-кафе с прохладительными напитками и мороженым, что неизменно привлекает посетителей. Прямо к фонтану подают вино и горячие закуски.
Все это я расписываю не в рекламных целях, а для того, чтобы воссоздать атмосферу, в которой мы вынуждены были обретаться изо дня в день без копья в кармане. Изредка нас подкармливали друзья-художники. Придя нас проведать, они обязательно заказывали нам угощение. Особенно выручал Мамука.
Нам посоветовали при входе на выставку поставить картонку для пожертвований, что мы и сделали. К вечеру в скарбонке собиралось немного иностранной меди.
Два дня у стен Караван-сарая снимали кино про войну. И мы с Женей за десять рублей стояли в длиннющей очереди за хлебом, в затылок с многотерпеливыми грузинскими бабушками-статистками, обкуривая их трофейным табаком и изумляя экстравагантным видом.
Здесь мы познакомились с прекрасной, египетского происхождения, оперной певицей Гретой Каспар. До того познакомились, что она даже озвучивала нашу выставку своим низким немецким голосом, спрятанная, как драгоценная ваза, под густой вуалью, в стенной нише. Грета просто зачастила к нам. Может, влюбилась в Женю?
Здесь же мы встретились и с ребятами-альпинистами, которые нас в конце концов и утащили из Тбилиси.
Здесь с нами впервые заговорила о крещении замечательная грузинская девушка, которую нам Бог послал.
Мы изнывали от безделья и рады были любому общению, тем более интересному небезразличному человеку. Нам был задан вопрос, не хотим ли мы креститься. Я помню, что мы втроем вдруг единодушно ответили: «Да». Это было так естественно!
Наудачу во время разговора к нам подошли Шалва и Мамука, и проблема восприемников была решена. Договориться со священником пообещала наша благодетельница, а расходы на обряд традиционно взяли на себя будущие крестные.
Здесь, в Грузии, оказалось естественным то, что дома, в Белоруссии, для меня, образца 88-го года, было немыслимо. Здесь не было барокко. Здесь в пяти минутах ходьбы от Караван-сарая, на улице Ираклия II, не отвлекаясь на воды Лагидзе и хачапури, приютился древний, IV века, темный-претемный баптистерий. Сюда, однажды зайдя из любопытства, я стал приходить не затем только, чтобы укрыться от палящего зноя, но чтобы остановиться. И встретиться. С собой. И Тобой.
Я опускался на скамейку почти в полной темноте. Меня, как бинтами, обматывал слоистый прохладный воздух. Я просто привыкал к этой дневной ночи в этой рукотворной пещере.
Здесь я освобождался от мыслей, от боли, от того внутреннего крика, который не оставлял меня в покое нигде больше. И я не мог не принять это.
Однажды утром в Караван-сарае снова появилась наша мироносица. И сразу за ней – Шалва и Мамука. Торжественные, в белых рубашках. Оказалось, что здесь все серьезно: и авангард, и традиция. Отступать было некуда. Встали и пошли креститься.
Мы принимали таинство не в Сиони, который соседствует с Караван-сараем, и не в баптистерии IV века, а в церкви почти московской архитектуры – Самеба, неподалеку от площади Ленина.
Убранство храма тоже почти русское. Батюшка обращался к нам и молитвы читал по-русски и по-грузински. Крестились мы без погружения – стоя по щиколотку в воде и окропляемые из ладони. Зато крестики мы приняли чисто грузинские – Святой Равноапостольной Нины, первокрестительницы Грузии. В виде двух перекрещенных лоз, связанных волосами.
Было ли ощущение чуда? Да. Чудесной свободы.
Вышли из церкви – мокрые и светящиеся. Шли молча. Чтобы не расплескать. Возвращались назад, в Караван-сарай, на работу.
Но уже через квартал рука потянулась к карману – за сигаретой. Ту чистоту удержать было невозможно, с чем-то нужно было смешать – хотя бы с дымком.
Понимание события пришло позже – с годами. Но поворот произошел тогда – от смерти к жизни.

ПАРК ЧЕЛЮСКИНЦЕВ – ДВЕСТИ МЕСХЕТИНЦЕВ

Вместе с Союзом погибли и два грандиозных проекта союзного значения: судоходный Свислочь-Курский канал, соединяющий Минское и Тбилисское моря, и подземный переход между станциями метро «Парк Челюскинцев» и «Двести месхетинцев».
Эти проекты бурно обсуждались белорусской и грузинской сторонами во время консультативных прогулок по набережной Куры за бутылочкой «Эрети» и были призваны хоть отчасти восстановить очевидную топонимическую и гидрологическую несправедливость.
Камнем преткновения по-прежнему остается скандально известный исторический документ времен Отечественной войны 1812 года. Восхищенный красотой недавно завоеванных земель, император Наполеон высочайшим вердиктом повелевал перенести в Париж, как символ триумфа французского оружия, два объекта, исстари располагавшихся на территории Северо-Западного края: псевдоготический костел Святой Анны из Вильно и реку Куру из Минска.
Кура, что по-белорусски означает «курица» («Кура, кура, щебетура, по садочку ходит и ходит…» – белорусская народная песня), шумная своенравная река, была главной достопримечательностью Минска, тогда еще небольшого городка. Из заоблачных высот, необычайно полноводная, особенно в период летнего таяния ледников, устремляла она свои могучие мутные волны в белорусские долины, напояя живоносной влагой луга и поля благочестивых поселян. Славилась Кура и рыбой: сребробокой форелью и хариусом. Скалистые неприступные берега реки служили излюбленным местом отдыха минчанам и гостям городка.
Получив монаршее распоряжение, французские интенданты немедленно приступили к описи колен и излучин природного памятника, комплектации дренажных повозок, и, хотя не обошлось без бюрократических проволочек, необычный поезд-обоз был готов в кратчайшие сроки и тронулся в путь в западном направлении.
Транспортировка естественного открытого водоема оказалась делом нешуточным. Вода сочилась и фонтанировала, пугала лошадей и опрокидывала лафеты. А тут и долгожданный перелом в военной баталии. Гусары Его Величества лейб-гвардейского гусарского полка отбили хвост обоза в Негорелом. Основная часть реки была брошена бегущими в панике французами на переправе через Березину.
Далее след Куры теряется. То ли донцы, донские казаки, окаянные головы, прибрали ее к рукам за ради трофея и расплескали походя на неоглядных степных просторах под топот копыт и свист нагаек. То ли в период Кавказской кампании перехватили жемчужину беловежских лесов свирепые абреки и перепродали втридорога Великому грузинскому князю. Непреложным фактом остается то, что в скором времени белорусская красавица объявилась в Тбилиси и по сей день украшает грузинскую столицу, оставаясь источником радости и вдохновения для многих поколений певцов и живописцев.
Устройство судоходного канала было призвано восстановить, помимо всего прочего, пути миграции промысловых рыб, а сооружение подземного перехода – вернуть минчанам любимую.

ПЕРЕГОРОДКА

Его дом на улице Гогебашвили. Выше живут только курды.
Дверь на балкон открыта. Хозяин – дома. Значит, праздник продолжается.
Нам сказали, что есть человек, Шалва Панцулая, который охотно приютит на несколько дней русских. Но не художник, просто богемный человек.
Нас богемностью не смутишь. Только подавай. Мы согласились.
Все грузины выпивали и щедро угощали, но только у Шалвы нам открылось таинство «перегородки».
Немного Карлсон, немного черный гном, с медным позеленевшим напульсником на запястье, распахнув объятья, он представляется: «Самый большой грузинский сэр» и заключает вас в эти объятья на сутки, двое, трое…
Как – не художник? Художник. Поэт. Вот стихи по-грузински. А вот по-русски. Но давайте выпьем за дорогих гостей. За Женю. За Иру. За Диму…
Когда вы пришли? Вчера? Позавчера? Позапозавчера?
Вы еще спите? Нет, вы уже пьете за этого благородного сэра, который откликнулся на призыв и подвез на рассвете канистру пива для поддержания сил. А вот и ящик долгожданного вина. Праздник продолжается.
Дома приходилось выпивать помногу. Но дома пьется водочка, поэтому у палки всего два конца: или кончается выпивка, или выпивающий. Здесь нам открылась третья возможность. Когда в активе еще пол-ящика, мозги как стекло, а вино стоит уже в ноздрях.
Тут на помощь человеку приходит «перегородка». Оказывается, стоит заполировать ранее выпитое полустаканом водки, как показания всех приборов обнулевываются – и начинай сначала…
Дорогой Шалик. Добрейший мой крестный, я знаю, что ты тяжело заболел. Что тебя полупарализованного забрали из военного голодного Тбилиси в горы твои родственники. Как ты плакал в телефонную трубку, рассказывая, что происходит с твоим любимым городом…
Да хранит Господь твое веселое щедрое виноградное сердце.

Я ЗДЕСЬ ШАГАЛ

Я рад, что ты здесь шагал. Что из всех «наших грузин» именно ты добрался до Минска. Что я посодействовал этому. И что мы дважды виделись после всего.
В Минске мы поменялись ролями. Ты приехал совершенно шальной, черный от горя, с разбитым войной сердцем.
В Тбилиси я был одержимый беспредельщик, с сердцем, разбитым любовью. И встретил тебя, как шанс, как возможность.
Мы почти не говорили. Да и вообще болтливым тебя нельзя было назвать. Часами, в молчании, я следил за твоей работой в мастерской. И это было состояние приобщения, соучастия в таинстве. Что-то глубоко подлинное, корневое, умное совершалось здесь. Иногда, после долгого молчания, ты начинал говорить, сам, как мысли вслух.
«Религия может быть только ортодоксальной».
Что мне было до проблемы вероисповедания? Но врезалось навсегда и включило меня в совершенно новый мир.
Я знал Хлебникова. Хорошо знал. Читал пятитомник. Но здесь мне открылось другое знание: Хлебникова не русского, не космического, а мирового.
Я, как губка, впитывал все: ритм, пластику, тембр голоса, мысль. Все составляло ансамбль. И путь.
«Мамука, у тебя в саду большая черепаха».
«Он здесь живет».
«Мамука, у тебя полопались гранаты».
«Забыл поливать».
«Мамука, пахнет цветами».
«Это настойка. Абрикосовая. Отец делал».
Хотелось так жить и работать: в полноте дома и творчества.
А потом была война. И был бесконечный телефонный рассказ – о месте художника на войне.
Двое друзей, одним из которых был Мамука Джапаридзе, раздобыли бутылку вина и думали, как его выпить. Настоящие художники не могут выпить вино в простоте. Нужна концепция.
Первым удачным предложением было выпить на поле боя. На проспекте Руставели противоборствующие стороны устроили баррикады, и предлагалось выпивать в пространстве между баррикадами с тем, чтобы примирить враждующих людей. Но эту идею отвергли, как слишком политизированную.
Новое предложение показалось более актуальным. Предлагалось распить бутылку вина на горе Мтацминда, что господствует над городом. Взбираться к месту распития нужно было по отвесной скале. На горе располагается телевизионный центр, в ту пору захваченный гамсахурдистами, приближение к которому грозило расстрелом.
Альпинистское предприятие длилось до глубокой ночи и едва не закончилось безвременной гибелью обоих верхолазов. Когда усталые, но довольные они поднялись на плато у подножия телевизионной башни, со стороны отвесной скалы их никто не ждал. Люди в масках заметили художников несколько позже, когда те, налюбовавшись панорамой Тбилиси, уже собирались откупорить сосуд. Ведомые под дулами автоматов концептуалисты спустились в подземный бункер для дачи показаний. Здесь они смотрели в суровые глаза военным людям и рассказывали о своей концепции. Затем в суровых глазах заблестели слезы, а усы и бороды раздвинулись в улыбке. После многочасового допроса, на рассвете двух юродивых с бутылкой вывели за пределы укрепленного района и отпустили на все четыре стороны. На войне, как на войне.
В Минск уже приезжал ветеран концептуального восхождения. Заболевший войной, отчаявшийся решить проблему художественными средствами.
Дорогой Мамука, я страстно мечтаю вновь побывать в твоей мастерской в Делиси, погладить черепаху, полить, наконец, гранаты и попросить тебя поставить на стол абрикосовую настойку. Видеть, как ты снимаешь пробку, и слышать, как постепенно вокруг распространяется запах цветущего сада, победно и беспредельно.

БЕЛОРУССКИЙ ГРУЗИН

Вы знаете художника Олега Тимченко? Нет, не белорусского – грузинского. Я о нем расскажу.
Бабушка Олега видала царя в Витебске, а мы видели бабушку в добром здравии во дворе ее собственного домика в Тбилиси. Здесь, в Грузии, она жила со времени эвакуации сначала с сыном, а потом – с внуком.
Олег хорошо говорит по-русски, но с хорошим грузинским акцентом.
В кругу друзей художник Тимченко уважаем за «Оленя». «Оленя» мы не видели, но много о нем слышали.
«Наши грузины», все или выборочно, это невозможно восстановить в памяти, работали художниками в театре. В самом большом в Тбилиси театре. Благодаря этому они имели в своем распоряжении внушительных размеров павильон, ангар, предназначенный для приготовления и хранения декораций.
Так вот однажды, придя на работу, друзья Олега были просто ошеломлены открывшимся им зрелищем. Во всю длину ангара, от стены до стены, летел олень. «Олень» был написан на одном дыхании, может быть, за день, может быть за ночь, на старом театральном заднике. Чудный олень вечной охоты. Влюбленный художник выразил всю боль своего чувства в свободном полете священного зверя.
Обозреть полотно можно было только там же, в ангаре. Таких размеров произведение ни выставить, ни вывесить нельзя было нигде больше. Даже сфотографировать целиком не удалось.
Так что нам пришлось довольствоваться выразительными рассказами очевидцев о монументальном подвиге Олега Тимченко. Мы слушали и смотрели на тихого скромного художника и радовались тому чуду, которое происходит от творческого слияния этносов и культур.

НАША МАШИНА

Наша машина – это груда металла, которую поленились отвезти на свалку. Это остов прежде элегантного существа. Рачительные мужчины отвинтили от нее все, что еще могло пригодиться в хозяйстве. Мальчики оторвали все, что оказалось этим титанам по силам оторвать, и потеряли к ней всякий интерес. Все потеряли к нашей машине интерес. Но не мы с Женей.
Нам теперь она стала интересна. Только ненужная никому, ничья, она стала по-настоящему наша.
Завидев нашу машину где-нибудь в лопухах, в канаве, у забора в частном секторе, на подъеме к мастерской Мамуки, мы прерывали беседу и, оставив компанию в недоумении, устремлялись к ней.
Она ждала нас. Любовно поглаживая помятые бока нашей красавицы, мы некоторое время кружили вокруг нее. Затем забирались вовнутрь. Хорошо, если рулевое колесо оставалось на месте. Мы делали ручкой нашим друзьям и устремлялись в путь.
Мы ревели и рычали на низких передачах. Визжали тормозами на крутых виражах. Отстреливались и тушили на ходу горящий бак. На дикой скорости вываливались из летящей под откос машины. И возвращались к товарищам, которые терпеливо курили, привыкая к нашей автомобильной страсти.
Это особое чувство – мужская взаимовыручка и слаженность действий в управлении таким сложным агрегатом, как наша машина. И я должен сказать, Женька Юнов ни разу не подвел, какую бы петлю Нестерова мы ни закладывали, из какой бы бочки нам ни доводилось выходить.
Скорость – молодость – алкоголь!

НА ХОЛМАХ ГРУЗИИ

Потом Мамука скажет, что мы застали Золотой век. Что это был последний год прежней Грузии. И что мы сняли все сливки. В самом воздухе чувствовалось приближение неотвратимых перемен, и все здесь – и люди, и природа – самозабвенно спешило реализоваться в своем самом ключевом качестве: в щедрости.
А нам была сообщена такая пустота лишения, что мы оказались способны принять в себя такой невыносимый дар и понести его.
После полуторамесячного бражничества мы отважились поучаствовать в горном походе, и, надо сказать, бежали вверх бодро, как козлики, без малейших признаков абстиненции. И даже, с Женькой, джентльменами, несли дамские рюкзаки. Которые были также нагружены: палатками, веревками, кошками и ледорубами.
Здесь, на холмах, мы собирали карандашики хрусталя, эдельвейсы. Из колючих камней на альпийской лужайке выложили просторный, как цирк, «пацифик», чтобы затем разглядеть из космоса.
Здесь, уже из фляжечки, мы пили спирт, который закипал в уголках рта и прожигал на щеках дорожки к горлу.
Здесь я произнес сорокаминутный тост, уже впервые вспоминая рай дружества. И еще не ведая, что потеря невозвратна.
Здесь мы прощались. Марика плакала, как ребенок, и не хотела выпускать наши руки.
Потом мы разделились. Я ехал один до Минеральных Вод, на перекладных, часто меняя лошадей.
В одном неторопливом автобусе, в компании молчаливых строгих горцев, я начал было врать о том, что я альпинист. Лазил в Грузии по горам. Почему в Грузии? Ну, как же, ведь там горы. «У нас семь пятитысячников», – сухо сказали горцы. Или пять семитысячников – не помню. Я заткнулся. Наверно, я был в Осетии.
Потом мы ночевали с сестрой, с сестрой во Христе, в соломе, на поле вблизи аэропорта, слушая грохот сердец и вздохи самолетов. Меч, обнаженный между нами, сиял тихим пламенем родства и приязни.
Потом были километры и километры. Годы и годы. И все было, как вчера.


* * *
Сергею Лапцевичу, рядовому

История каштана
в кармане пиджака
не менее прекрасна,
чем повесть о войне.

Товарищи остались
в немилой стороне,
а он души не чает
в кармане пиджака.

От двухгодичной спячки
очнулся в октябре.
Просыпался из пачки
остаток табака.

За мелочью ныряет
трехпалая рука,
внимательные пальцы
скользят по кожуре.

Он без-году-неделю
валяет дурака,
от двухгодичной спячки
оправился вполне.

Не менее прекрасна,
чем повесть о войне,
история каштана
в кармане пиджака.


* * *
дочка-лодочка бежит по моей реке
речка-лодочка лежит у меня в руке
речка-лодочка-судьба у меня в судьбе
что я знаю о тебе знаю о тебе

дочка-ласточка-стрела у меня в груди
от меня не уходи и не уходи
чтобы радость не ушла чтобы не ушла
речка-лодочка-судьба-ласточка-стрела

* * *
Ты не моя, и мне не надо
к тебе привешивать замок,
чтоб вор тебя не уволок,
из-под натруженных бровей
быть сторожем души твоей
и петушиться до упада.

Был веткою разбужен я!
Шуми, прохожая моя,
и, может быть, на перекрестке
однажды встретимся с тобой,
в супружеский не вступим бой,
а рассмеемся, как подростки.

* * *
что мне куст говорит-горит
на высоком простом плече
он, как любящий взгляд, открыт
он кузнечиком спит в ключе

он горит-говорит-молчит
на широком, как грудь, ветру
где сутулая речь стоит
и усталую пьет траву

где прямая скоба идет
на бесслезных идет гробах
этот нежный костер цветет
как приветствие на губах

и так жалко глаза отвесть
этот певчий ожог унять
и откуда нужда, ответь
если можно тебя обнять


* * *
мне надо эти камни отогреть
замшелые сырые валуны
мне страшно незаметно умереть
без боли, без печали и вины

как будто эти камни говорят
мне стоны журавлиные одни
как будто выбегают из оград
как дети нелюбимые они

мне надо меж камнями каменеть
темнеть лицом дождливым и простым
мне надо между ними онеметь
счастливым немцем каменных пустынь

родных камней весенние стада
лениво разольются по холмам
мне страшно задохнуться от стыда
что жизнь моя — единственный обман

* * *
Доигрался –
полетел,
полетел.
Так старался –
так хотел,
так хотел.
Так резвился –
вниз и вверх,
вниз и вверх.
Отрезвился –
смех и грех…
Смертный грех.

Что написано пером,
поукромнее зарыть
и завыть.

Только чувствую нутром –
этих адских похорон
не избыть.

Эта шаткая тропа
меж кладбищенских рябин
из глубин.

Эта исповедь – мольба.
Это братская судьба
из судьбин.

* * *
Я под сердцем носил
философский кристалл,
выбивался из сил
и чертовски устал.

Препарируя мозг,
алхимический куст,
я истаял как воск
и остался без чувств.

Титанических слов
монолитной плитой
утверждался, но ров
обнажился пустой.

Нараспашку раскрыт
перекошенный рот,
без нужды говорит,
без надежды орет.

Безъязыкий прогал
горше Судного дня
я не предполагал
за душой у меня.


* * *
Любовь – не угол.
Любовь – не круг.
Любовь – это шар.
Приходит подруга.
Приходит друг.
Это как пожелает душа.
Непросто спрятать.
Нельзя украсть.
Нелегко удержать.
Она не растрата.
Она не страсть.
Ею можно просто дышать.
Пьянящий запах,
и сильный ток,
и магнитный дым.
Любовь на запад.
Любовь на восток.
Если хочешь быть молодым.
Никто не словит
в глухой тюрьме
отголосок живой.
Она не в слове.
Она не в уме.
Она движется рядом с тобой.
Открытые двери.
Простое небо.
И ясный свет.
Я в полной мере
нигде еще не был.
В полной мере меня еще нет.


* * *
одолей меня, у людей меня отними
утоли меня, удали меня, обними

рану тяжкую в белом пламени поднеси
яму выдолби, душу выними и спаси

горем выдели, солью выряди, ослепи
морем выведи, кровью вымоли, искупи

в воскресение, в утро синее повстречай
где, спроси меня, скука зимняя и печаль

* * *
мулики-манулики карлики ушли

а меня оставили на краю земли

мулики-манулики я тебя люблю

карлики-макарлики а ты


* * *
что ты, рай, для меня
сердце-блюдце огня
кислородного утра подушка?

или
любимый мой
время идти домой
спит на цепях, в огнях-хрусталях
стеариновая подружка
и юлит итальянская музыка

я так весел с тобой говорить
по разумному саду ходить
певчих птиц называть-призывать
только ты их привадь

а как смотрят они из сада
дорогие твои глаза
а какие, сказать нельзя
и не надо

* * *
тяжело поднимающим олово
на летучее небо смотреть
от гнетущего взгляда тяжелого
в небе туча одна – одна треть

и пылит небылица пружинная
и катит каракатица-мельница
кувыркается вольница-мыльница
и межа разъезжается жирная

на ножи натолкнется наденется
нанизается золотце-свет
только сердце несется, надеется
смерти нет

* * *
люблю часов ночных нескушную ходьбу
когда шумит во тьму нескошенное время
идет и слушает, и кажется ему
ушами домоткаными прядает
а кто не спит в дому, никак не угадает
и я ему никак не намекну

а все неспешно рушится к окну
а все кипит, бежит за подоконник
и пеший всадник, безлошадный конник
нестрашный сон на башне сторожит
и белый свет, как неженка, блажит

а сердешное время на птичьих ногах ковыляет
то в гулкое темя сандаловым клювом стучит
и все-то его на земле удивляет
и не спит обо всем, и на вечном наречье молчит

а в ночи как в ночи напролет все распахнуты тяжкие окна и двери
и ветры снуют, и горькие кошки скребут по сусекам
и все это время о слезной и радостной вере
густыми снопами об руку идет с человеком


* * *
о Друже мой, я заблудился
в твоей рукавице ночной
дитя в голубой колыбели
а я с безутешной женой

на черной голодной постели
где горькая рвется трава
где слезная правда пылает
и нас выжигает дотла

мне каменной соли упреки
крупицы обиды святой
мне сломленных рук переплеты
и первых улыбок углы

о Друже мой, я заблудился
в твоей рукавице ночной
есть черного света глазницы
есть свет голубой колыбели
и снег на постели земной

* * *
тяжело твое небо-ладонь на плечах
твоя ноша, ладонь, горяча
заплетает меня виноград
убаюкал меня виноград
с виноградом пойду по реке
со слезами пойду по реке
я пред Богом моим виноват

что за черные очи горят на реке
что за ночи ко мне говорят!

мой сыночек и ночью и днем

я волчонком учился тужить на реке
мне по водам бежать огоньком
мне подводным дышать ветерком
я отца молодое лицо вспоминал
темный камень в груди пеленал

мой сыночек и ночью и днем

я пред Богом моим, как бумага, стою
колыбельную песню пою
заплетай меня, мой виноград
убаюкай меня, виноград

мне тяжелое небо-ладонь целовать
на пороге отца умывать
к белой влаге глаза прижимать


* * *
Елене Фроловой

Что ж эти люди
странно живут –
не пьют они воду
и хлеб не жуют.
Не ходят они в гости,
не ищут любви Твоей –
воют от злости,
от лютости своей.

Странником Божьим –
посох, сума –
хожу по долинам,
брожу по холмам.
Вздыхаю о невесте,
так плачет душа моя –
не поют вместе
два серых соловья.

Холодно в мире,
страшно идти.
Голодные звери
стоят на пути.
Печальница убогих,
под кровом храни меня
от кровей многих.
А дождик льет ливмя…

Матушка вскрикнет,
вздрогнет отец,
когда на чужбине
помру наконец.
На ледяном погосте
в полнеба заря встает.
Родные кости
сыра-земля сведет.

* * *
памяти Людмилы

шум и пение трав и крыл
я свободно глаза открыл

кто ты, света и тьмы громада
тверже слуха и раньше взгляда

минералы
цветы
лучи
так в ночи
умирала
ты

дни бегут, мы выходим в поле
птицы в небе и дети в школе

шум и пение, тьма и свет
сердце новое, смерти нет

я бегу из земли и внемлю
чтобы петь и оплакать землю


* * *
В подземелье на черном полу
моя белая мама сидит
и на бедных прохожих людей
без обиды и страха глядит.

Кто копеечку ей подает –
не двурушник уже и злодей.
Моя белая мама поет
для хороших прохожих людей.

Я играю у маминых ног,
я, как мама, и светел, и наг.
И на плечи прохожих людей
опускается ласковый снег.

Кто копеечку нам подает –
не двурушник уже и злодей.
Моя белая мама поет
для хороших прохожих людей.

В подземелье на нашем полу
мы еще посидим-посидим,
утешая прохожих людей,
а потом мы пойдем поедим.

Моя белая мама поет
для хороших прохожих людей.
Кто копеечку нам подает –
не двурушник уже и злодей.


* * *
Ане

Как маленькая рыбка,
счастливая улыбка
блуждает по лицу.
Она тебе к лицу.

Как маленькую рыбку,
не стали мы улыбку
на удочку ловить,
а взялись напоить

открытым нежным взглядом,
как сладким виноградом.
А чтобы не забыть
и до смерти любить –

как маленькую рыбку,
счастливую улыбку
мы стали рисовать,
как будто целовать.

* * *
в доме твоем тихо
тихо вопит книга
как сердце болит
как птица летит
страница

очи твои — встречи
речи твои — гости
прости, Святый Отче

в дыме твоем людно
в камне твоем чудно
в книге стоять трудно


* * *
тихой глиной накормлю
потому что сам люблю
солнце-бубенец

слышу-слышу под травой
бьется сердце головой
в пепел голубой

поскорее выходи
пахнет хлебом из груди
косточка поет

* * *
Виталию Калашникову

тайноград, тайноград, тихим светом твоим перевиты
летописные листья, что умному слуху открыты
где живые миры в золотые шары перелиты
и разбиты шатры, и столы даровые накрыты

молодые друзья – с ними жены небесные рядом
всех объемлет рука, все одеты целующим взглядом
кто поет на пиру, кто плывет остывающим садом
все очами полны, все ошеломлены тайноградом


* * *

чаша, полная света и яви
тело жгущее в утлой руке
вот и лето лугами муравит
вот и утка виляет в реке

как нежданная встреча-разлука
первопутком побежка с горы
так стрела вырастает из лука
и в надбровье глядит до поры

так луна на твоих наковальнях
вероломно чеканит шелка
так читают в березовых спальнях
вероловы твои облака

так бежит дождевая улитка
горячо по рыбачьей щеке
так ее дорогая улыбка
оживает в твоей нищете

люди пели, а после стояли
и дышали в пустые глаза
их густые костры остывали
и бежали от них небеса

вот и я не хочу торопиться
мне страница – большая страна
только хлебом сквозным укрепиться
да из грозы пригубить вина

* * *
Андрею Анпилову

комната, где собакой тени и те пахнут
где лохматые травы глохнут в молочных кувшинах
где над холмами хлама и книг потолок распахнут
сладкая пыль зевает и шьет на швейных машинах

где ветерком гуляет прохладная месса Баха
где за окном зеленым парус кипит балконный
где рукавом болтает и сохнет моя рубаха
там серебристый тополь кладет поклоны

там молодого лета спирт голубой пылает
там льется лучистой влаги ласковое веселье
там и поют, и плачут, и чашу испить желают
там за небесным краем для всех спасенье

комната шалью машет, конь из угла выходит
смотрит в огонь вишневый заспанными глазами
он на лету хватает все, что рука выводит
и до конца не знает, что в тишине сказали

* * *
Алексею Захаренкову

скажем, в орла
попадает стрела
или коса на камень нашла
или нашла коса на камень
хочется в рифму сказать: каблуками
или не в рифму сказать: посошок

рыбку посадишь в цветочный горшок
кудри отпустит, от рук отобьется
то подавай ей густой гребешок
то подпевай ей, когда распоется
и потакаешь – а что остается

льется вино
виноградной строкой
счастье дано
и оно под рукой

сетовать совестно, комплексовать
ямочку прятать в бородку петушью
лучше в альбоме коня рисовать
белой свечой, несмываемой тушью

или отломятся велосипеды
высыпать в поле, попить из копытца
хочется в рифму сказать: на раздолье
и не толпиться, и не торопиться

между собой ни о чем говорить
время терять, материть президента
или с друзьями ковчег мастерить
или не в рифму сказать: будь что будет
нынешним утром кто нас разбудит

катенька тенькает
дяденька тренькает
на балалаечке
бьет барабан: т а р а б а м

рыбка, а срежется чуть каблучок
букой посмотрит, сожмется, отчается
идет бычок, качается
дичится дурачок

нет бы учить
иностранную речь
раны лечить
и патроны беречь

бодро светает – тбилисский петух
дивно ревет, простота ерихонская
удаляется звездный пастух
голова улыбается конская


* * *
левые да правые
все ребята бравые
все достали сабельки
расчесали усики
длинные волосики
нацепили крестики
звездочки да свастики
левые да правые

да слова кудрявые

да налево улица
а направо звонница
пробежала курица
проскакала конница
пронесли убитого
провезли отпетого
богом не забытого
солнышком согретого
в половине пятого
это младший брат его
старшего убитого
мальчики несут его
дерево качается
голова не кружится
это только кажется
что они натешатся

свечечка не тушится

дерево качается
светлый не отчается
темный не откликнется
времена суровые
да идеи здравые
левые да правые

мальчики кровавые


* * *
Николаю Романовскому

в словаре, в словояре
зол народ-кипяток
от щедрот, государи
нам бы капель пяток

мы бы пели-пьянели
вам доселе хвалы
там, где хмели-сунели
да синели холмы

там, где мы не трезвели
на угольях ночей
колыбельные звери
все не сводят очей

чтобы нам разрываться
разрыдаться рудой
а потом умываться
колокольной водой


* * *
Дерево! Ты любишь меня
таким, какой я есть?

Да. И ты можешь на краешек пня
на минуту присесть.

Спасибо! А то я устал –
в ушибах и шрамах пешеходные ноги.

Тогда обними мой корявый поваленный ствол,
и мы станем на время не так одиноки.

Дерево! Ты – живая душа.
Я уверенно слышу подспудное сердце.

Правда? Ты веришь? Войди же тогда, не дыша –
У меня на груди потайная дверца.

Дерево! Как у тебя хорошо.
А то я хожу в ожидании чуда.

Знай, ты во мне свое чудо нашел,
и теперь никуда не вернешься отсюда…


* * *
Игорю Корзуну

небесные поэты, натките полотна
нашейте мне рубашек из алого вина
пустите меня, братья, – завидно вы пьяны
я просто оглянулся из воздуха, из тьмы

мы вдосталь погалдели, мы выпили сполна
кричит моя дорога – уже она видна
глаза мои разлейте, развейте мой язык
друг друга обманите, откуда я возник

ловите меня грудью, глядите напролом
сырая моя книга написана крылом
от первой капли крови до утренней золы
полны мои колодцы, чисты и солоны


ГНЕВ ОБ АРОНЗОНЕ

хорошо стоять вдоль неба
хорошо стоять вдоль сада
никуда стоять нелепо
ни за чем стоять не надо

ты не клятва, а молитва
ты не битва, а свобода
Иисусова улитка
и улыбка небосвода

у меня в кармане слева
небольшой глоточек неба
и еще кусочек гнева
или это сердце слева
или это сердце слепо


* * *
я, выйдя в небеса
увидел в небе сад
как мне теперь назад
вернуть мои глаза

они теперь как ртуть
как ягоды во рту
им кажется за труд
поплакать поутру

поплачут, поглядят
на сад после дождя
и плакать захотят
как малое дитя


* * *
этот дар слепоты
этот огненный дар
на лице чистоты
только каменный шар

только пламенный куст
как слепая гроза
всеми пальцами чувств
осязает глаза

и нательная тьма
износилась дотла
и пустыня ума
как святыня бела


* * *
мы в Грузии, как в черной вазе
мы в Азии, как на гвозде
на остром, как тоска, алмазе
в невыносимой высоте

на этом острове, как в оспе
как в детской клятве на крови
мы утверждаемся в сиротстве
как объясняемся в любви

и в алой пасти, в самой бездне
над нами свет многоочит
и в поднебесье, как в болезни
сухая косточка стучит


* * *
чем сумею тебя разбудить
где возьму виноградное слово?
на армянской горе, может быть
или в камне оврага лесного

чтобы ты не спала, не спала
но шумела, шалила, бежала
чтобы сна золотая смола
полной грудью дышать не мешала

чтобы все, что копилось в котле
отлегло, отошло, отшатнулось
чтобы ты в первый день на земле
с виноградной улыбкой проснулась

мне бы вымолвить, проговорить
начирикать, напеть, накалякать
словно камень тяжелый открыть
и на первой странице заплакать


* * *
Снилось мне: я верю в Бога.
Прежде верить не хотел,
думал: подожду немного,
много нерешенных дел.

Я неверия не мерил,
знал, конечно: видит Бог.
Я не то чтобы не верил,
я довериться не мог.

Не умел, как говорится,
не идти как на убой,
а дорогой раствориться
в благодати голубой.

Будет все теперь иначе,
напряжений прежних нет.
Видишь, Господи, я плачу,
я не плакал много лет.

Будет встреч сердечных много
у душевного огня…
…снилось мне: я верю в Бога,
да не верит Он в меня…

* * *
Ло Бимину, китайцу

лета – ре к а мешки гладкие в летние воды летят

сладкая тля на ли с т е бли тра в ы водок гадких утят

дымное маре в о круг ни д у ш и стый сияет цветок

дышит во с н е ударяет ве с л о во уносит поток


* * *
кто по склону бежит без шапки
так блаженно и безоглядно
только чудом никто не видит
будет слава ему и наука

только солнце себя не помнит
каланчей из груди несется
а навстречу ему, навстречу
осекаясь, вопит другое

почему ты, отец, без шапки
лают злые глаза, как собаки
вверх тормашки гремит и скачет
только струны седые длятся

я из сада увидел сына
он катился с горы, как заяц
а над ним расплескалась птица
только миг – и совьется в пламя


* * *
Игорю Полевикову

кони глиняные ноги оторвали
шеи глиняные вытянули кони
распластались на холщовом покрывале
и застыли, словно вышиты на ткани

мчались, всадники подковами-руками
до поводьев еле-еле доставали
танцевали эти всхолмленные кони
словно дети их губами рисовали

словно дети их без памяти лепили
неподатливые гривы разминали
словно кони эти замертво упали
снова сломанные головы подняли

снова глиняные ноги оторвали
шеи глиняные вытянули снова
распластались на холщовом покрывале
и бежали, и не выронили слова

* * *
Ольге Седаковой

давай собирать слова и строить дом
возьмем разговора ковер тарабарский
узорочье речи
дикарский могучий глагол
гул-гомон имен, весь гагачий
весь галочий, птичий базар человечий

уйдем с головою в окно слуховое
выю выгнем
ухо выгоним в сад
в чирк и щебет сокровищ ярчайших
в гвалт и цвирк сладкогласных вещей
в громыханье и цокот, в техканье и сопенье
шаек, лампочек, розог, фуфаек
карамелей, циновок, жаровен, вагонов, колец
да поди всех привадь, приручи, обвенчай, пожени
дай из блюдца умыться водой
перед книгой стоять молодой

власогласый орет букварь на цветущих корнях велимира
кристаллический щеголь к нему говорит, мигочей
имяходцы они, неботроги они, храмодеи
реченосцы они на голодных тетрадных полях

черно-белая книга шумит
черноплодная книга горит
белогривая книга говорит

что за птицы, за птицы в винограднике ближнем клюют и поют
сад так чудно устроен, как флейта, он полон ветвями и пуст
каждый куст обитаем, огромен-укромен, исполнен и ягод, и птиц
есть гнезда, есть гроздья – здесь комнат не вьют
твой труд неуместен, строитель
здесь птицы темницы не строят, но даром клюют и поют

мы на свадьбу призвали слова, из красивых камней
мы нестрогую книгу сложили, отвесную реку
вниз по камешкам мчится нестройных речей борода
дом, как дым, не стоит – он, как сон заоконный, теснится
в нем строитель бездомный перед садом бездонным молчит


* * *
губы выпили небо, и на вдох еще неба осталось
на медленный, полный вины и надежды
еще ты нас любишь
еще не уйдешь – на пороге заплачешь, на выдохе

обнимешь узкие плечи
высокое небо наполнишь свободой и хвоей
сдвинем дружно стаканы!
за волю дышать
за камень и воздух
нежно
и все возможно

и ты между нами
и руки твои
и слово твое – небо на губах

* * *
любимая, ты дышишь в мелочах и морщинах
ты все, от чего я бегу, близорукий
мне нужно подносить тебя к глазам
тогда увижу
и взгляд переведу

я тоже весь в оглядке петушиной
в косящей дрожи
в роковом глазке
а должен быть с тобою целомудрен и терпелив
и не искать вниманья на бегу
губами губ

так что ж она меня благодарит
за каждое мое прикосновенье!
за грош сосредоточенности горький
за угол зрения, которого стыжусь

как будто я немощен
и хочу быть утешен

* * *
твой краткий подарок – великое тихое платье
томилась она, задыхалась
стремилась страна – простиралась
отвесные складки упали, рассыпались свитки
и крепкие волны взбегали, улитки
олени и лани, я помню, и кони, и копья, и камни на ткани
и грани играли
колени, ладони, я помню, как пламя

я твердая чаша – пусть мчится студеная память
пусть льется и алым, и белым потоком
ступает железной пятой, ниагарой
вскипает и дышит, и дружит

спешите глазами, столетья и братья
ударимся с вами – объятья в объятья
все слиплось, есть время простить и сразиться
есть скатерть и смерть, нам не спится

без ножа не режь, нагота
ты жена, не врешь, да не та
ты хоть треть укрой, простыня
от героя вроде меня

не гляди, картинно гола
мол, не так холстина бела
голубее крови второй
ты хоть тиной ноги укрой

знаю, будешь мучить и жечь
молодая льстивая речь
я же буду шить-вышивать
тишиной тебя утешать

возьми полотенца
с оленями – для ног, с улиткой – для лица
твоя постель
простыня, наволочка, пододеяльник
захочешь еще света
отдерни занавески

у тебя новое платье!
я слышу гудение пчел
я слышу запах его цветов
я слышу шум и волнение всех его листьев
звон и пение всех солнечных копий, ударяющих в эти щиты
и рассыпающихся
радугой чистых капель, виноградин
в каждой из которых распускаешься ты
твоя победа, твоя красота


* * *
замри
раз
два
три

голоса в квартире
три четыре

опять
пять

кто-то есть
шесть

давай спросим
семь
восемь

* * *
памяти Вениамина Блаженного

Я пса люблю. Его скалистый череп.
Его блохастый шутовской кафтан.
Вот он выходит на пустынный берег —
а перед ним кипит кровавый океан.

Кровавый рот вселенской мясорубки
орет, блюет осколками костей.
Пес, как струна — отзывчивый и чуткий,
гробами горя смотрит на людей.

Мне сладко спать в его смердящей шерсти,
в его гниющем тлеющем паху.
Так сладко спать бывает после смерти —
хоть на спине, хоть лежа на боку.


* * *
Михаилу Кочеткову

я проснулся в походном лесу
шли деревья себе на войну
эй! — деревьям я строго сказал
а они мне ответили: НУ

я зубами вгрызался в кору
я стучался в стволы головой
а они все печатали шаг
свой задумчивый шаг строевой

эй! — сказал я пичугам лесным
что на гнездах сидят и сидят
почему все идут и идут
и никто не вернется назад

НУ, — сказали пичуги в ответ
мы на гнездах идем на войну
ничего в этом странного нет
в этом странном задумчивом НУ

я проснулся в холодном поту
в человечьем горячем дому
ты плыла у меня на плече
я про НУ не сказал никому


* * *
Елене Шварц

Давай себя развеселим —
пойдем гулять в Ерусалим!

Ты будешь ехать на осляти,
а я глядеть в окошко сзади —
галдеть и злить худую смерть,
плясать и петь пред ней, как снедь.

Пускай вопит и ненавидит,
как слива, лопнет и ослепнет —
и ни обидит, ни увидит,
как детвора растет и крепнет,
как со двора пойдет гурьбою
в Ерусалим. А нам с тобою
из-под земли — из самой ямы
на них глядеть глазами мамы.

* * *
в шерсти горячей прячет виноград сырая дочь
как сердце прячет
она — весна, чье платье талое в стакане плавало небесном
как плакала душа в саду чудесном

в широкой мысленной ночи
под молнией пастушьей
меня мычанью научи
и вольности послушной

чтоб играл виноград
по холмам
как дальний гром

где кровь, как шерсть, вопит
да бессонный словарь спит
да вширь скула идет
и вмерзает душа в лед

ты говоришь, а волосы твои мне говорят
как легкие шары, что по сердцу, как первенцы летят
как царь восклицает, танцует и целует виноград
что две из трех околицы благовествуют и приветственно горят

весна, как хлипкое ребро, как лодка слуховым плечом
врезается в песок мычанья, в плач и жалобу взахлеб
удочерили чтоб, укрыли
и теплое питье, как милость, поднесли


* * *
Дождь во мне – он идет, как идет
Я остался без крыши с утра
И теперь все равно, что вовне, что во мне
Или как там еще

Или сам я не тот за кого
Или вышел с утра из себя
И теперь целый дождь напролет
Жалко нету ни капли вина

Может быть из высокой страны
Приплывет величавый грузин
И в гортани посадит лозу
Я бы лучшего не пожелал

Может быть, я и сам добреду
По такому дождю до тебя
Жалко нет головы у меня
Может, вырастет после дождя

* * *
рассудка тетива
и разума сума
и в комнате сама
и машет голова

входи одна жена
со мною посиди
с весною на груди
давно обнажена

с травою в кулаке
и птицей на щеке
где умная пчела
рисует у плеча

чтоб я у белых ног
с зимою в волосах
и осенью в глазах
от счастья изнемог

и юности лицо
и милости родник
я пел из рук твоих
и пил в конце концов


* * *
какие чистые цвета
какая ясная обида
как минерал и соловей
как предстояние Давида

как молода судьба-гадалка
цыганка, русалка, беда
и пылкого сердца не жалко
и разума в платье стыда

но белое дрожит
и ткется на зеленом
и музыка бежит
прожилками по склонам
и петь, дышать и быть

* * *
Хлебников — наш учебник,
собор трав лечебных.
Только нас не любили —
учителя убили.

Мы, дети, собираем жуков,
глядь: дядя В. Хлебников.
Мы к нему ручьи: Велимир!
А он молчит: Будьте людьми.

* * *
Виктору Копытько

Боже, храни конькобежцев –
детей, бегущих,
догоняющих сердце,
полное Тобой.




©Россия – далее везде
Публикуется с разрешения автора
 

© проект «Россия - далее везде»
Hosted by uCoz