* * *
«Смотри -
как выросла за лето
рука пророка
Даниила!»
По желтым улицам
Ташкента
видать, она меня
водила...
Скрипел айван
и пахло пловом,
белела в темноте
известка.
А вдоль айвана
шла корова
и на ходу жевала
звезды.
Куда еще?
Анхор сквозь пальцы
бежит как рисовые
зерна. Весь вечер
ждут Сусанну
старцы. У них
глаза как прежде
черны.
А я тебя таким
запомню: твой
хлебный запах
на рассвете.
Я все твои
каменоломни
пройду с фонариком
вот этим.
И пусть болит
пустой в кармане
рукав пророка
Даниила.
«Я собираю эти камни!»
«Смотри -
как выросла
могила...»
* * *
Под Рождество на Чистопрудном
бульваре, где я жил когда-то,
сердечко ёкает в нагрудном
кармане старого солдата -
ключом на проволочной связке
я открываю эти двери,
где наши детские коляски
и наши черные портфели.
Я прохожу по коридору
под безутешным снегопадом,
я слышу запах «Беломора» -
кофейным пахнет суррогатом.
Кому накрыли стол под лампой?
Зачем рыдает радиола?
Метель беснуется за рамой -
и мятный привкус валидола.
Они пройдут из темных комнат -
мне разговор их непонятен,
как много в доме темных комнат!
как мало в мире светлых пятен!
Когда всю ночь на Чистопрудном
зима качает фонарями
и поднимается по трубам
над ледяными зеркалами -
тогда по ниткам словно черти
сигают ангелы на стогна
и крылья складывают в плечи.
И заколачивают окна.
* * *
Д.Т.
Обрастаешь стихами, как будто вторая кожа
первой поверх покрывает лицо и руки;
даже вещи все больше похожи на рифмы Блока
или на Фета, его наливные звуки -
обрастаешь вещами и вещи пускают корни,
шкаф или штору подвинуть - уже проблемы:
высыпают приставки и суффиксы, только дёрни,
гладкие плавают в мыльной воде морфемы.
Обрастаешь собой, открывая в себе чуланы,
комнаты, где не погашен огонь, ампира
бесконечные лестницы - набережные канала -
бродишь всю ночь и не можешь найти сортира.
* * *
В ночь на субботу шел последний снег.
Он был похож на кольца мокрой шерсти
как будто наверху овечье стадо
стригут - а шерсть бросают вниз
и вздрагивают липовые ветки,
роняя эти кольца на бульваре.
В ночь на субботу шел последний снег.
По снегу, оставляя черный след
шел человек, и снег ему казался
большой зимы немыслимым началом:
как если бы стоял не месяц март,
а приближалось время Козерога.
Смешно? Смешно. Конечно же, смешно.
В кармане у него билет на море.
К тому же дача, он хотел за лето
веранду перебрать и перекрасить.
А тут зима. «Хорошенькое дело!
Как незаметно лето пролетело...».
Так думал человек - и улыбался.
И не жалел о том, что получилось.
А снег все падал кольцами на землю,
раскачивая липовые ветки,
и стриженые овцы на бульваре
жевали снег, зимы не соблюдая.
* * *
Как долго петляет дорога
среди потемневших озер.
Скрипит вдоль дороги осока
и плещется в небе осетр.
Станица Березовый Мостик -
в запруде гуляет звезда.
Уснули вчерашние гости:
шуршит в головах береста.
А в синих, как лампа, курганах
гудят по ночам огоньки.
Сидят в полосатых тюрбанах
вокруг очага мужики,
бросают свинцовые кости
и пьют голубое вино,
где плавают мокрые звезды
и тихо ложатся на дно.
Camden Town
В.П. и D.W.
Давным-давно, в те времена, когда
в крови бежала кровь, а не вода,
(и даже не крепленое вино):
давным-давно, давным-давно, давным-давно,
когда был жив отец и мать в субботу
готовила рассольник и пельмени -
так вот, давным-давно, в четвертом классе,
я выменял у Голубева Ромки
на серию болгарских марок флоры
журнальчик «Англия» на русском языке
и шел домой, зажав портфель в руке.
А дома я тайком от всех забрался
в чулан, где мы хранили раскладушку,
и там, среди поношенной одежды,
открыл портфель и вытащил журнал
(тем временем рассольник остывал),
а я смотрел волшебные картинки,
где двухэтажный мост висит над речкой,
и красные гвардейские мундиры,
и черные гвардейские папахи,
забыв, что мне давно пора к столу.
Потом я два часа провел в углу.
Но не Биг Бен и царские кафтаны
я вспоминал, разглядывая стенку
(и даже не рекламу «Кока-колы»),
а мальчика на глянцевой обложке,
в очках на позолоченной цепочке,
и белой отутюженной рубашке
и черных лакированных ботинках,
который у решетки с вензелями
стоял и наблюдал, как старый негр
рисует на заплеванном асфальте
у ног прохожих свой автопортрет.
С тех пор прошло примерно двадцать лет.
И вот я в Лондоне - зеваю в галереях,
брожу по кабакам и магазинам,
и как-то утром черт меня заносит
на Camden Town, где у них толкучка,
и там, среди поношенной одежды,
на набережной старого канала,
у бабы в синих стеклах за копейки
я покупаю черные ботинки
и тут же, у решетки с вензелями
завязываю толстые шнурки.
И вдруг - провал, и сердце от тоски
сжимается, и все вокруг плывет,
и что-то про журнальчик и мундиры
мелькает в голове, и про рассольник -
а рядом на заплеванном асфальте,
все тот же старый негр в тюбетейке
рисует разноцветными мелками
у ног прохожих свой автопортрет
и лондонское небо над решеткой
совсем как на картинах у Констебля
а может быть, у Тернера, клубится.
......................................................
Я бросил фунт в стаканчик из-под Колы,
взял башмаки и двинул вдоль канала,
а после там, где каменные сходни,
я эти самые английские ботинки
(из бычьей кожи, с толстыми шнурками)
поставил на воду, которая покорно
их понесла куда-то в Копенгаген,
а сам пошел, пути не разбирая,
один в толпе из голубых сорочек,
и целый день по городу шатался.
И вот под вечер, сидя на холме
какого-то классического парка
с бутылкой пива, черного как деготь,
я два часа смотрел на этот город,
похожий на жестянку со шпинатом,
но видел не громадины Ист Энда
и не ночной колпак Святого Павла,
а мальчика с портфелем из клеёнки,
который на Сиреневом бульваре
уходит от меня все эти годы,
заваленные корками граната
и фантиками тех времен, когда
в крови бежала кровь, а не вода,
(и даже не крепленое вино).
Давным-давно. Давным-давно.
Давным-давно.
* * *
Быть может, юноша веселый
в грядущем скажет обо мне.
Шестьсот двенадцать, два нуля.
«Простите, можно Александра?»
В прихожей шелк и соболя,
и горький запах кориандра.
«Желтеет зимний Петербург!»
(зачеркнуто четыре раза).
«Сырой туман вползает в грудь
и не дождешься Фортинбраса».
А за окном плывут дымки
и снег хрустит как сторублевка.
Идут вдоль Пряжки мужики.
У них сегодня забастовка.
А тут в спиртовке огонек,
зеленый штоф на занавесках.
«Давай чаёвничать, дружок,
И засыпать в глубоких креслах».
Какой ему приснился сон?
Февральский сне на черных шпалах?
Гремит в прихожей телефон,
но пусто, пусто в темных залах.
Закройте двери в кабинет!
Там на столе щенка забыли.
«Весь мир - Варшава. Смысла нет».
И толстый слой холодной пыли.
* * *
Три месяца почтовая бумага,
табак и неразрезанные книги
идут к нему из города в деревню.
«Что нынче в Петербурге, милый Гнедич?
Я вдалеке от вас ужасно болен
и целый день сижу в моей беседке,
сложивши на столе тетрадь и перья...»
«Что празднуют сегодня люди Рима?».
Зачеркнуто. «Какое торжество
над стогнами всемирныя столицы?» -
«Писать охота смертная, мой Гнедич,
но где сыскать слова для сладких звуков?
Я нынче начал пьесу; видит Бог,
то будет сочинение на славу...»
Тем временем закрыли переправу.
Идут коровы, слышен стук ведра
и пахнет свежей стружкой со двора.
«Я не вступлю при плесках в Капитолий!»
Зачеркнуто. «Добыча злой судьбины,
теперь стою над бездной роковой!»
Но тут сестра зовет его домой,
поскольку - ужин. Жареные грузди,
холодная телятина под хреном,
бараний бок да гречневая каша,
да матовая рюмка русской водки.
«Мне в целом свете все теперь постыло,
и если проживу еще десяток,
наверное, сойду с ума, мой Гнедич...».
.........................................................
В деревне полночь. Спят. Горит одно
окошко в целом доме, но оно
окно сестры. Она читает письма,
потом свеча, взмахнув тенями, гаснет.
«Сорренто! колыбель печальных дней,
где я в ночи как трепетный Асканий
бежал, вручив себя волнам на милость...»
Тем временем на небо взгромоздилась
зеленая, как яблоко, звезда.
Всю ночь она качается на ветке,
но наш певец не зрит звезды в эфире,
поскольку спит, судьбу в слова вплетая,
и только вологодские коровы,
пригнув рога, бредут на Капитолий.
* * *
Окликни меня у Никитских ворот
и лишний билетик спроси по привычке.
«А помнишь, в «Оладьях» - вишневый компот
и как на домах поменяли таблички?»
Здесь были когда-то «Пельмени»
и водка бежала по вене
актера, который умрет, отыграв
премьеру в театре, и ляжет на полку
«Повторного фильма» в Калашных рядах,
навеки зашторив свои телескопы.
«Так что же ты, господи, медлишь?
И сколько еще мне намелишь?»
Вот «Рыба», а в «Рыбе» судак на гвозде,
вот палтус как связка с ключами от храма,
где нас обручали в сырой темноте
и лавочки спят в полосатых пижамах.
Горит вознесенская свечка.
Стучит за подкладкой сердечко.
Повторного фильма последний сеанс!
В пустом кинозале скрипят половицы.
Но это кино было только про нас.
И эта комедия не повторится.
|